Мои скитания (Повесть бродяжной жизни)
Шрифт:
Тихо. Быки постукивают копытами и жуют жвачку... Я прислушиваюсь. На станции беготня... Шум... То стихает... То опять... Раздается звонок... Мимо по платформе пробегают люди... Свисток паровоза... длинный... с перерывами... Грохот железа... Рвануло вагон раз... два... и колеса захлопали по стрелкам... Я успокоился и сразу заснул. Проснулся от какой-то тишины... Светает... Соображаю, где я... Красные калмыцкие быки... Огромные, рогастые... Поезд стоит. Я встаю, оправляюсь. Вешаю на спину быка пальто и шляпой чищу его... Потом надеваю... выглядываю из вагона... Заря алеет... Скоро солнышко взойдет... Вижу кругом нескончаемые ряды вагонов, значит большая станция... Ощупываю карманы- все цело: и бумажник и кошелек... Еще
Пробираюсь под вагонами, и передо мною длиннейшая платформа. Ряжск! Как раз здесь пересадка на Пензу... Гордо иду в зал I класса и прямо к буфету жажда страшная. Пью пиво и ем бутерброды. У буфета никого... Наконец, появляются носильщики. Будят пассажиров... И вижу, в другом конце зала поднимающуюся из-за стенки дивана фигуру Далматова... Лечу! Мария Ивановна, откинувшись к стене, только просыпается... Я подхожу к ним... У обоих-глаза круглые от удивленья.
– Сологуб!
– оба сразу.
– Я самолично.
– А я хотел телеграмму дать в поезд. Думал, не случилось ли что... Или, может быть, проспал... Все искали... Ведь мы здесь с 12 часов. Через час еще наш поезд.
– А я отговорила дать телеграмму, - сказала Свободина, и я ее поблагодарил за свое спасение.
В этот сезон 1879-80 года репертуар был самый разнообразный, - иногда по две, а то и по три пьесы новых ставили в неделю. Работы масса, учили роли иногда и днем и ночью. Играть приходилось все. Раз вышел такой случай: идет "Гроза", уж 8 часов; все одеты, а старухи Онихимовской-играет сумасшедшую барыню-нет и нет! Начали спектакль; думаю, приедет. В конце первого акта приходит посланный и передает письмо от мужа Онихимовской, который сообщает, что жена лежит вся в жару и встать не может. Единственная надежда - вторая старуха Яковлева. Посылаем-дома нет, и где она - не знают. Далматов бесится... Спектакль продолжается. Послали за любительницей Рудольф.
Я иду в костюмерную, добываю костюм; парикмахер Шишков приносит седой парик, я потихоньку гримируюсь, запершись у себя в уборной, и слышу, как рядом со мной бесится Далматов и все справляется о Рудольф. Акт кончается, я вхожу в уборную Далматова, где застаю М. И. Свободину и актера Виноградского.
Вхожу, стучу костылем и говорю:
– Все в огне гореть будете неугасимом!.. Ошалели все трое, да как прыснут со смеху... А Далматов, нахохотавшись, сделал серьезное лицо и запер уборную.
– Тише. А то узнают тебя - ведь на сцене расхохочутся... Сиди здесь да молчи.
С этого дня мы перешли с ним на "ты". Он вышел и говорит выпускающему Макарову и кому-то из актеров:
– Рудольф приехала! У меня в уборной одевается. Как бы то ни было, а сумасшедшую барыню я сыграл, и многие за кулисами, пока я не вышел со сцены, не выпрямился и не заговорил своим голосом, даже и внимания не обратили, а публика так и не узнала. Уже после похохотали все.
Сезон был веселый. Далматов и Свободина пользовались огромным успехом. Пенза видала Далматова во всевозможных ролях, и так как в репертуар входила оперетка, то он играл и губернатора в "Птичках певчих" и Мурзука в "Жирофле-Жирофля", в моем арабском плаще, который я подарил ему. Видела Далматова Пенза и в "Агасфере", в жесточайшей трагедии Висковатова "Казнь безбожному", состоявшей из 27 картин. Шла она в бенефис актера Конакова и для любимого старика в ней участвовали все первые персонажи от Свободиной-Барышевой до опереточной примадонны Раичевой включительно. Трехаршинная афиша красными и синими буквами сделали полный сбор, тем более, что на ней значились всевозможные ужасы, и заканчивалась эта афиша так: "Картина 27 и последняя: Страшный суд и Воскресение мертвых.
Бенефисы Далматова и Свободиной-Барышевой собирали всю аристократию, и ложи бенуара блистали бриллиантами и черными парами, а бельэтаж-форменными платьями и мундирами учащейся молодежи. Институток и гимназисток приводили только на эти бенефисы, но раз вышло кое-что неладное. В бенефис Далматова шел "Обрыв" Гончарова. Страстная сцена между Марком Волоховым и Верой, исполненная прекрасно Далматовым и Свободиной, кончается тем, что Волохов уносит Веру в лес... Вдруг страшенный пьяный бас грянул с галерки:
– Так ее!...-и загоготал на весь театр. Все взоры на галерку, и кто-то крикнул, узнав по голосу:
– Да это отец протодьякон!
Аплодисменты... Свистки... Гвалт...
А протодьякон, любитель театра, подбиравший обыкновенно для спектакля волосы в воротник, был полицией выведен и, кажется, был "взыскан за мракобесие".
* * *
Сезон 1879-80 года закончился блестяще; актеры заработали хорошо, и вся труппа на следующую зиму осталась у Далматова почти в полном составе: никому не хотелось уезжать из гостеприимной Пензы.
Пенза явилась опять повторным кругом моей жизни. Я бросил трактирную жизнь и дурачества, вроде подвешивания квартального на крюк, где была люстра когда-то, что описано со слов Далматова у Амфитеатрова в его воспоминаниях, и стал бывать в семейных домах, где собиралась славная учащаяся молодежь.
Часть труппы разъехалась на лето, нас осталось немного. Лето играли кое-как товариществом в Пензенском ботаническом казенном саду, прекрасно поставленном ученым садоводом Баумом, который умер несколько лет назад. Семья Баум была одна из театральных пензенских семей. Две дочери Баум выступали с успехом на пензенской сцене. Одна из них умерла, а другая окончательно перешла на сцену и стала известной в свое время инженю Дубровиной. Она уже в год окончания гимназии удачно дебютировала в роли слепой в "Двух сиротках". Особенно часто я бывал в семье у Баум. В первый раз я попал к ним, провожая после спектакля нашу артистку Баум-Дубровину и ее неразлучную подругу-гимназистку М. И. M-ну, дававшую уроки дочери М. И. Свободиной, и был приглашен зайти на чай. С той поры свободные вечера я часто проводил у них и окончательно бросил мой гулевой порядок жизни и даже ударился в лирику, вместо моих прежних разудалых бурлацких песен. Десятилетняя сестра нашей артистки, Маруся, моя внимательная слушательница, сказала как-то мне за чаем:
– Знаете, Сологуб, вы - талант!
– Спасибо, Маруся.
– Да, талант... только не на сцене... Вы-поэт. Это меня тогда немного обидело, - я мнил себя актером, а после вспоминал и теперь с удовольствием вспоминаю эти слова...
Другая театральная семья-это была семья Горсткиных, но там были более серьезные беседы, даже скорее какие-то учено театральные заседания. Происходили они в полу-художественном, в полумасонском кабинете-библиотеке владельца дома, Льва Ивановича Горсткина, высокообразованного старика, долго жившего за границей, знакомого с Герценом, Огаревым, о которых он любил вспоминать, и увлекавшегося в юности масонством.
Под старость он был небогат и существовал только арендой за театр.
Вот у него-то в кабинете, заставленном шкафами книг и выходившем окнами и балконом в сад над речкой Пензяткой, и бывали время от времени заседания. На них присутствовали из актеров - Свободина, Далматов, молодой Градов, бывший харьковский студент, и я.
Горсткин заранее назначал нам день и намечал предмет беседы, выбирая темой какой-нибудь прошедший или готовящийся спектакль, и предлагал нам пользоваться его старинной библиотекой. Для новых изданий я был записан в библиотеке Умнова.