Мои скитания (Повесть бродяжной жизни)
Шрифт:
– Катерину? Кому? Потехиной? Нет, уж вы от этого избавьте. Кому хотите, да не ей. Ведь она 36 букв русской азбуки не выговаривает!
Бурлак хохотал, рассказывая труппе разговор с Островским.
Так отделались от Потехиной, которая впоследствии в Малом театре, перейдя на старух, сделалась прекрасной актрисой.
А. Н. Островский любил Бурлака, хотя он безбожно перевирал роли. Играли "Лес". В директорской ложе сидел Островский. Во время сцены Несчастливцева и Счастливцева, когда на реплику первого должен быть выход, - артиста опоздали выпустить. Писарев сконфузился, злился и не знает, что делать. Бурлак подбегает к нему с папироской в зубах и, хлопая его по плечу,
– Пренебреги.
Замешательство скрыто, публика ничего не замечает, а Островский после спектакля потребовал в ложу пьесу и вставил в сцену слово "пренебреги".
А Бурлаку сказал:
– Хорошо вы играете "Лес". Только это "Лес" не мой. Я этого не писал... А хорошо!
В присутствии А. Н. Островского, в гостиной А. А, Бренко, В. Н. Бурлак прочел как-то рассказ Мармеладова. Впечатление произвел огромное, но наотрез отказался читать его со сцены.
– Боюсь, прямо боюсь, - объяснил он свой отказ. Наконец, бенефис Бурлака. А. А. Бренко без его ведома поставила в афише: "В. Н. Андреев-Бурлак прочтет рассказ Мармеладова" - и показала ему афишу, Вскипятился Бурлак:
– Я ухожу! К черту и бенефис и театр. Ухожу!
И вдруг опустился в кресло и, старый моряк, видавший виды, - разрыдался.
Его долго уговаривали Островский, Бренко, Писарев, Глама и другие. Наконец, он пришел в себя, согласился читать, но говорил:
– Боюсь я его читать!
Однако прочел великолепно и успех имел грандиозный. С этого бенефиса и начал читать рассказ Мармеладова.
На лето Бренко сняла у казны старый деревянный Петровский театр, много лет стоявший в забросе. Это огромное здание, похожее на Большой театр, но только без колонн, находилось на незастроенной площади парка, справа от аллеи, ведущей от шоссе, где теперь последняя станция трамвая к Мавритании. Бренко его отремонтировала, обнесла забором часть парка, и устроила сад с рестораном. Вся труппа Пушкинского театра играла здесь лето 1881 года. Я поселился в театре на правах управляющего и, кроме того, играл в нескольких пьесах. Так, в "Царе Борисе" неизменно атамана Хлопку, а по болезни Валентинова - Петра в "Лесе"; Несчастливцева играл М. И. Писарев, Аркашку - Андреев-Бурлак и Аксюшу - Глама-Мещерская. Как-то я был свободен и стоял у кассы. Шел "Лес". Вдруг ко мне подлетает муж Бренко, О. А. Левенсон, и говорит:
– Сейчас войдет И. С. Тургенев, проводите его, пожалуйста, в нашу директорскую ложу.
Второй акт только что начался. В дверях показалась высокая фигура маститого писателя. С ним рядом шел красивый брюнет с седыми висками, в золотых очках. Я веду их в коридор:
– Иван Сергеевич, пожалуйте сюда в директорскую ложу.
Он благодарит, жмет руку. Его спутник называет себя.
– Дмитриев.
Оба прошли в ложу - я в партер. А там уже шопот: - Тургенев в театре...
В антракт Тургенев выглянул из ложи, а вся публика встала и обнажила головы. Он молча раскланялся и исчез за занавеской, больше не показывался и уехал перед самым концом последнего акта незаметно. Дмитриев остался, мы пошли в сад. Пришел Андреев-Бурлак с редактором "Будильника" Н. П. Кичеевым, и мы сели ужинать вчетвером. Поговорили о спектакле, о Тургеневе, и вдруг Бурлак начал собеседникам рекомендовать меня, как ходившего в народ, как в Саратове провожали меня на войну, и вдруг обратился к Кичееву:
– Николай Петрович, а он, кроме того, поэт, возьми его под свое покровительство. У него и сейчас в кармане новые стихи; он мне сегодня читал их.
От неожиданности я растерялся.
– Не стесняйся, давай, читай. Я вынул стихи, написанные несколько дней назад, и по просьбе
Кичеев взял их у меня, спрятал в бумажник, сказав:
– Прекрасные стихи, напечатаем. А Дмитриев попросил меня прочесть еще раз, очень расхвалил и дал мне свою карточку: "Андрей Михайлович Дмитриев (Барон Галкин), Б. Дмитровка, нумера Бучумова".
– Завтра я весь вечер дома, рад буду, если зайдете. Я был в восторге-"Барон Галкин!" Я читал прекрасные рассказы "Барона Галкина", а его "Падшая" произвела на меня впечатление неотразимое. Она была переведена за границей, а наша критика за эту повесть назвала его "русский Золя", жаль только, что это было после его смерти.
Бывший студент, высланный из Петербурга за беспорядки 1862 года и участие в революционных кружках, Андрей Михайлович, вернувшись из долгой ссылки, существовал литературной работой.
На другой день я засиделся у Дмитриева далеко за полночь. Он и его жена, Анна Михайловна, такая же прекрасная и добрая, как он сам, приняли меня приветливо... Кое-что я рассказал им из моих скитаний, взяв слово хранить это в тайне: тогда я очень боялся моего прошлого.
– Вы должны писать! Обязаны! Вы столько видели, такое богатейшее прошлое, какого ни у одного писателя не было. Пишите, а я готов помочь вам печатать. А нас навещайте почаще.
Прошла неделя со дня этой встречи. В субботу, тогда по субботам спектаклей не было; мы репетировали "Царя Бориса", так как приехал В. В. Чарский, который должен был чередоваться с М. И. Писаревым.
Вдруг вваливается Бурлак, - он только что окончил сцену с Киреевым и Борисовским.
– Пойдем-ка в буфет. Угощай коньяком. Видел? И он мне подал завтрашний номер "Будильника" от 30 августа 1881 г., еще пахнущий свежей краской. А в нем мои стихи и подписаны "Вл. Г-ий".
Это был самый потрясающий момент в моей богатейшей приключениями и событиями жизни. Это мое торжество из торжеств. А тут еще Бурлак сказал, что Кичеев просит прислать для "Будильника" и стихов, и прозы еще. Я ликовал. И в самом деле думалось: я еще так недавно беспаспортный бродяга, ночевавший зимой в ночлежках и летом под лодкой, да в степных бурьянах, сотни раз бывший на границе той или другой погибели и вдруг...
И нюхаю, нюхаю свежую типографскую краску, и смотрю не насмотрюсь на мои, мои, ведь, напечатанные строки...
Итак, я начал с Волги, Дона и Разина.
Разина Стеньки товарищи славные
Волгой владели до моря широкого...
* * *
Стихотворение это, открывшее мне дверь в литературу, написано было так.
На углу Моховой и Воздвиженки были знаменитые в то время "Скворцовы нумера", занимавшие огромный дом, выходивший на обе улицы и, кроме того, высокий надворный флигель, тоже состоящий из сотни номеров, более мелких. Все номера сдавались помесячно, и квартиранты жили в нем десятками лет: родились, вырастали, старились. И никогда никого добродушный хозяин-старик Скворцов не выселял за неплатеж. Другой жилец чуть не год ходит без должности, а потом получит место и снова живет, снова платит. Старик Скворцов говаривал:
– Со всяким бывает. Надо человеку перевернуться дать.
В надворном флигеле жили служащие, старушки на пенсии с моськами и болонками и мелкие актеры казенных театров. В главном же доме тоже десятилетиями квартировали учителя, профессора, адвокаты, более крупные служащие и чиновники. Так, помню, там жил профессор-гинеколог Шатерников, известный детский врач В. Ф. Томас, сотрудник "Русских ведомостей", доктор В. А. Воробьев. Тихие были номера. Жили скромно. Кто готовил на керосинке, кто брал готовые очень дешевые и очень хорошие обеды из кухни при номерах.