Мои знакомые
Шрифт:
Миша первым увидел лодку, встревожился: что там на дамбе? Не размыло ли?
Лодка замерла невдалеке, держась против течения. С весел стекали блестки воды… Нет, кажется, все в порядке, иначе Шурочка поспешила бы.
— Эй, чего там?
— Чо надо?! — это вставил Женька. Весь он стал какой-то нахохлившийся, губа прикушена. Мы все трое стояли на палубе, опершись на перила.
— Тебя спрашивают: чего надо? — повторил Женька, голос прозвучал сипло, с нарочитой небрежностью.
— Если не надо, уйду…
Мы с Мишей переглянулись и посмотрели
— А я тебя не держу… — уже менее уверенно обронил Женька. И сплюнул за борт.
Плеснуло весло, нос лодки слегка уже отвернулся, и я заметил, как Женькины пальцы впились в перила, даже косточки побелели. Лодка помедлила. В свете прожектора глаза девчонки блестели бирюзой. Женька опустил голову.
— Тебе повестка, — донеслось с лодки. — Еще с вечера мать передала. Да там на дамбе делов, чихнуть некогда… В военкомат!
— А я знал, — усмехнулся Женька, — мне еще в субботу в военкомате пообещали.
— Ступай, — сказал Михаил, — без тебя тут справимся… Ну, кому говорят?
— Пока, Миха, — сказал Женька, — до свидания, дядя Саня.
Вскоре весла в сильных мужских руках колошматили воду. Потом донесся сдавленный вскрик, смех. На берегу, в полосе фонаря, мелькнули две фигуры — рука в руке, головы опущены — и исчезли в синей мгле.
— Смотри, какой скрытный, — вздохнул Михаил. — А я и не знал, что у них любовь. — Он кашлянул: — Расстанемся теперь. А жаль. Он работник… И вообще.
— Да, — сказал я, — придется тебе помощника искать.
— А зачем? На пару будем. Оформят тебя по-настоящему, на все лето. Или не хочешь?
От этих слов стало тепло на душе. Не каждого Михаил взял бы к себе в пару. Я кивнул и торопливо стал закуривать. Лишь минуту спустя пронизала острая мысль: «Значит, вся эта грохочущая чертовщина теперь на мне?!»
— Ну, ты чего не ешь? — спросил Миша.
— Да… не хочется.
Мы поднялись в рубку. Харин спросил, как бы невзначай, сколько я уже на снаряде? Месяц? Ага, нормально. Ну вот и хорошо. Теперь пригодится. Он еще что-то говорил, кажется, объяснял, как всегда перед пуском, подробности управления. Я машинально кивнул.
— Так, давай запускай, — сказал Харин. — Включай рубильник.
Это была Женькина область.
Я на ватных ногах прошел в электроотсек, взглянул на жестянку с черепом. Зажмурясь, ударил по рубильнику кулаком. Защелкало включение, а я уже мчался по «винту» в рубку Харина. Миша как ни в чем не бывало нажал кнопку. И когда трубы задрожали от хлынувшей пульпы, вдруг слез с вертушки:
— Дно сегодня вроде ничего. Поработай минут пять, я на дамбу скатаю. Как там намывается… Справишься?
— А? — сказал я, и внутри у меня похолодело.
Я сел на вертушку. Так, наверно, слепые садятся на норовистого коня. Ботинки Харина застучали по палубе и затихли. Я хотел окликнуть, задержать его, но было уже поздно. На пульте перед глазами расплылись кнопки. Казалось, их стало больше, чем обычно, — целый аккордеон. Какая для чего — забыл! В голове было пусто, рубаха на спине взмокла. Это было похоже на шок. А снаряд между
И никто вокруг не знал, что творится с сидящим в рубке — ни берег, ни мост, ни сама машина, тупая, грохочущая.
Я уже ничего не видел, кроме кнопок, и, обливаясь потом, твердил: делай, делай же что-нибудь, ч-черт!
Ветер подул в распахнутое окно, подбородок тронуло что-то теплое, липкое — губу прокусил, что ли. Боль возникла не сразу. А вместе с ней пришла ясность. Шкалы и кнопки обрели смысл. И пальцы вначале робко, на ощупь, а потом, словно мстя за минутное унижение, забегали по пульту спокойней, тверже. Снаряд вздрогнул, ожил, шагнул вперед, нашаривая хоботом донную пищу — песок и гальку, упрямо и осторожно, словно соразмеряя пульс с тревожным колыханием стрелок.
И все вокруг стало легким, невесомым, словно у снаряда выросли крылья и он все подымается над таинственно зеленоватой от света водой, и ты вместе с ним растешь, растешь, не ощущая тяжести. Один во всей Вселенной!
Кажется, я запел, заорал, не слыша собственного голоса. Или это ветер пел в ушах?
Я обернулся. Прислонясь к косяку, Харин прикуривал из ладоней, розовых от огня.
— Ну, как тут дела? — спросил он, присаживаясь на ступеньку.
Я уже пришел в себя, ответил так, словно ничего особенного не случилось:
— Ничего. Кручусь помаленьку.
Харин все еще дымил с улыбочкой. Я не выдержал, сказал:
— Слушай, Миш, а я ведь чуть не помер от страха.
— А? — сказал Харин, точно не расслышал, и беспокойно глянул на часы: — Пожалуй, прилягу.
Он свернулся калачиком тут же на полу, возле пульта, натянув на нос ворот рубашки. Рокотал мотор, пульпа шла по трубам и где-то там, на берегу, выплескивалась в дамбу.
Занималась заря. Поднялось солнце, и тотчас все вокруг заискрилось — лес, река, неоглядная ширь за полудугой нового моста. Плескалась рыба, серебря Оку. Пенный след вился за катером, везущим утреннюю смену. И люди, и сверкающая вода, и берега, и небо — все играло, переливалось радужными красками. И я, кажется, впервые за все эти тяжкие недели ученичества, подумал, что не замечал этой красоты. А она жила рядом, и сейчас, словно родившись заново, щедро дарила себя человеку.
СЛУЧАЙ С ДАВЫДЫЧЕМ
…И потекли мои рабочие денечки — от восхода до заката, на гудящем земснаряде, холодном в пасмурь, а в жару, под солнцем палючим, как раскаленная сковородка.
По пятницам, сменившись на рассвете, смыв копоть и грязь в Оке, я давал себе передышку, отправлялся в Москву, к старым друзьям. Частенько, перед самым моим отъездом, в общежитие заглядывал старший прораб Толя Волжанин, просил завезти начальнику СМУ Давыдычу очередную сводку. Самому, видно, некогда было: клали новый дюккер, да и намыв отставал. А может, он просто побаивался Давыдыча, вот и подсовывал меня, вместо громоотвода.