Мокрые под дождем
Шрифт:
С сегодняшнего дня я разрешаю себе лишь баскетбол, субботний вечер и перемены. Нет, перемены — это роскошь. Долой перемены. У меня нет времени».
Тут Сережка, видно, задумался, и почти механически рука его выводила вновь и вновь: «У меня нет времени… У меня нет времени…» И по-немецки: «Ich habe keine Zeit», и по-английски: «I have no time». И опять: «У меня нет времени…» Почти целый листок был исписан одной этой фразой.
…Мне было нехорошо, когда я закрыл тетрадь. Я зашел слишком далеко. Не надо было открывать ее. Я вторгся во что-то слишком личное, узнал то, чего никому не надо было знать. И что я теперь буду делать с этим своим знанием? Как посмотрю Сережке в глаза?
Понять все это мне было трудно. Я
Но куда она вела, эта цепочка?
«Страшновато», — написал он. Не «страшновато» ему было, а просто страшно, да еще как! Не случайно же он только один раз и решился употребить это слово: «гений», а потом старательно избегал его.
Представляю, что случилось бы, если рыжая тетрадь, так неосторожно забытая Сережкой, попала бы в плохие руки и страничка эта стала известна в школе. Ого, как поупражнялся бы в остроумии наш веселый восьмой «Б»! Да и то сказать: узнай Сережка, что кто-то собирается «стать гением» — разве он сам удержался бы от насмешливого замечания? Я еще раз вспоминаю испытующий взгляд Сережки, когда я возвращал ему тетрадь. Что он пережил в тот момент! В тот вечер пропажи! И ведь ни слова не произнес — только посмотрел… Ни на одну секунду не усомнился в моей надежности. Этот взгляд, эта доверчивость много значили в моей жизни. Я почувствовал ответственность за судьбу Сережки. «Я буду защищать его всегда и при всех обстоятельствах», — решил я. Это единственный способ искупить свою вину перед ним.
Вот и сейчас я хочу защитить моего Сережку от возможных насмешек, от тех, кто, быть может, увидит в этом его «буду гением» обычные честолюбивые мечты, стандартные попытки умолить судьбу, нечто вроде заклинаний.
Нет, здесь все другое. Я-то знаю. Записывая эти слова, Сережка вовсе не о славе мечтал, не о великом будущем. Две красные черты на шкале были для него не отвлеченностью, а деловым соображением, и он относился к этому соображению серьезно и просто. Чтобы сделать жизнь такою, какая ему была нужна, требовалось подняться на самые недосягаемые вершины. «Ну что ж, — размышлял Сережка. — Значит, надо достичь их».
Ограничений он не видел или не хотел видеть.
Способности?
Но физически слабый человек усилием духа побеждает свою немощь и болезни.
А почему бы в таком случае не попытаться перешагнуть через положенный тебе предел умственных способностей?
9
В конце первой четверти нашей Анне Николаевне, учительнице немецкого языка и классной руководительнице, пришлось объявить классу, что Разин вышел в круглые отличники. Я говорю «пришлось», потому что в голосе ее звучало некоторое удивление. Сама-то она тоже ставила Сережке пятерки, но словно нехотя, словно делая одолжение. И так же было на всех уроках, кроме, пожалуй, математики.
Сережка отвечал на редкость сухо и тускло, как будто каждое лишнее слово доставляло ему мучение, что-то отнимало у него. Я-то знал, как блестяще мог бы он отвечать. Но он словно таился от всех, словно стеснялся своих знаний, старался не обращать на себя внимания. И надо сказать, что это ему удавалось. Иногда он производил впечатление туповатого зубрилы, выучившего урок от сих и до сих: не к чему придраться, но и радоваться нечему. Никому в голову не могло бы прийти, что он давным-давно перечитал все школьные учебники до десятого класса включительно… Иногда же учителя чувствовали в его ответах иронию, достаточно очевидную, чтобы вызвать раздражение, и в то же время неуловимую.
Только на уроках математики его манера отвечать производила эффект. Сережка, казалось, точно соответствовал идеалу нашего математика Дмитрия Николаевича, глуховатого и, как мы считали в ту пору,
Это был жестокий, спартанский метод преподавания. Николаич никогда не опускался до того, чтобы повторить непонятное, — он делал вид, что не может и предположить, будто в такой красивой и простой науке, как геометрия, кроется что-то непонятное. «Садись, два!» — пробубнит он и отвернется к доске. Я его и помню-то все больше со спины, записывающим на доске свои доказательства. Изредка — в профиль. А на класс он никогда не смотрел, как будто он нами и не интересовался. «Садись, три!», «Садись, два!» — за пять минут он успевал спросить пятерых и сразу начинал диктовать глуховатым и сиплым голосом. И мы записывали, боясь пропустить хоть слово, потому что знали: пощады от Николаича не будет. Ни на одном уроке не было такой тишины, как у Николаича.
Когда Николаичу отвечал Сережка, это было похоже на игру в пинг-понг. Короткий вопрос — молниеносный ответ, вопрос — ответ, вопрос — ответ, и Сережка садился, не дожидаясь разрешения, считая тему исчерпанной, а Николаич, в полном согласии с ним, зарывался в классный журнал и бурчал оттуда, не поднимая головы: «Садись, пять!»
Николаич никогда никого не хвалил: то, что другим показалось бы достойным одобрения, на уроках Николаича выглядело нормой, о которой нечего и говорить. Но чтобы он похвалил Сережку — этого вообще невозможно было себе представить. Они слишком хорошо понимали друг друга; они чувствовали себя не учителем и учеником, а коллегами-математиками, занятыми серьезными делами, которым иногда приходится перекинуться несколькими замечаниями по пустяковым вопросам. Что же хвалить за пустяки?
Только крайняя замкнутость Нпколаича и Сережки мешала этим людям сойтись, подружиться. Иногда я думаю: как же много потерял Сережка, насколько легче было бы ему, если бы они с Николаичем хоть раз встретились за стенами класса!
Вот почему до самого конца школы, до тех событий, которые привели к Сережкиному исчезновению, первым в математике у нас по привычке считали Мишку Беленького, решавшего задачки весьма ловко. Сережку, повторяю, никто всерьез не принимал — отсюда и удивление в голосе Анны Николаевны, когда выяснилось, что он стал отличником.
Впрочем, вскоре ей пришлось еще больше удивиться. К Новому году Сережка почти перестал заниматься, а в третьей четверти, я помню, у него были даже тройки. Анна Николаевна произносила сердитые речи, она несколько раз пыталась вызвать Сережкиных родителей, но, кажется, они так и не пришли в школу.
Сережка существовал сам по себе. Он ни с кем не подружился; у нас в классе никто толком не знал, где он живет и что он собой представляет. Вот если бы он, например, заболел, тогда, может быть, кого-нибудь и послали навестить его. Но Сережка никогда не болел, хотя я видел порой, что он приходит на уроки бледный и еле сидит. Можно было подумать, что он не спит целыми неделями. Однажды, только однажды он, как обычно, провел тыльной частью ладони по лбу и прижал руку к виску.