Мокрые под дождем
Шрифт:
Я посмотрел на Сережку недоверчиво. Не шутит ли он? Не разыгрывает ли меня? Но он говорил с непоколебимой уверенностью.
— Именно! — невозмутимо сказал Сережка, и тут в голоса его послышались интонации заговорщика: — Значит, я каким-то образом связан с этим кусочком, отрезком исторической шкалы, я ее владелец и хозяин… Ты понял? Отметки на шкале истории только мои, следовательно, я полностью отвечаю за все, что между ними заключено…
Возразить было бы легко: отметки эти не только его, есть еще целое поколение… Но я промолчал, возражение показалось мне бестактным.
И
Сережка продолжал:
— Вопрос лишь в том, что из этого следует? Что я должен делать? Чего ждать? И можно ли вообще ждать? В «Туманности Андромеды» верно сказано: у каждого свое предчувствие времени.
Я думаю, нечего объяснять, что на другой же день я побежал в читальный зал и взял ефремовскую «Туманность Андромеды».
Я всегда любил нашу городскую библиотеку. Приглушенный разговор на выдаче книг, шелест страниц, осторожный скрип пододвигаемого стула — эти тихие звуки сливаются в один, привычный и любимый. И странное дело, хотя и рядом с тобой, и напротив тебя, и позади сидит много народу, нигде так не наслаждаешься уединением, как в библиотеке. Забыв обо всем, ничего не видя вокруг и не слыша, сидишь и лишь изредка посматриваешь на круглые электрические часы в конце зала. И всегда кажется, что стрелки идут слишком быстро.
Я взял «Туманность Андромеды», как берут в руки редчайшую книжку. Сережка незримо был рядом, даже во мне. Кажется, я постепенно начинал глядеть его глазами и думать, как он.
Неземной красоты девушка смотрела на меня с обложки строго и укоризненно. И даже не на меня, а сквозь меня, куда-то вдаль. Взгляд ее был печальный. Крупные звезды мерцали в распущенных волосах, и чужие тени легли на ее лицо и шею.
«…Товарищи спят, и сейчас нас только двое бодрствующие в космосе, и до земли пятьдесят биллионов километров!.. Ужас и восторг звучали в возгласе девушки…»
Я читал, и меня тоже охватывали ужас и восторг.
Вся земля опоясана единой спиральной дорогой. Звездные корабли, стартуя, разгоняются почти до скорости света. Великое кольцо связывает отдаленные планеты. Окончив школу, каждый человек совершает по своему выбору двенадцать подвигов Геркулеса. Планета наша чиста — по всей земле можно пройти босиком, не поранив ноги. Ведет свои подсчеты Академия горя и радости.
Я еще раз перечитал вступление. «Все определенные даты в «Туманности Андромеды» изменены на такие в которые сам читатель вложит свое понимание и предчувствие времени».
Свое предчувствие… Но у меня не было никакого «предчувствия времени»! А у Сережки, наверно, было…
И я вспомнил, что говорил Сережка: а может, и вправду Великое кольцо уже существует, и многие планеты связаны между собой, и только Земля еще не включилась в этот разговор? А что, если это не «будет», а уже есть? Вот сейчас есть, сию минуту, когда мы и дом по улице и эти звезды над головой кажутся нам неживыми, как деревья или песок!
Все уже есть… Но мы проживем наши маленькие жизни и так и не увидим на экранах телевизоров таинственный образ женщины с другой планеты. Человечество развивается медленно и может не успеть со своими переустройствами до конца его, Сережи Разина, и моей, Сани Полыхина, жизни… Никогда! «Убийственное для сознания никогда» — эти слова из книги Ефремова приводил мне Сережка, они потрясли его, у него была целая теория относительно этого самого «никогда».
Все смешалось у меня в голове, реальное и нереальное, земное и неземное…
Впервые меня унесло от обычной жизни, от моих уроков и маленьких забот; впервые прикоснулся я к огромности мира… и я был теперь уверен: Сережка вовсе не дурачит меня, как мне почудилось в какую-то минуту.
Там, на озере, когда рассеялась туманная полоса и красный луч ударил в лодку. Сережка чувствовал себя… ну, скажем… наследным принцем. Он принимал корону и присягал людям, объявлял: в его правлении, при его жизни они будут всемогущими и счастливыми. Он был абсолютно уверен, что получает в наследство весь земной шар со всеми его обитателями.
…Но часы на стене читального зала уже приняли знакомое мне насмешливое выражение. Было без десяти десять. Стрелки сошлись в одну и показали на дверь — пора спускаться на землю, библиотека закрывается.
8
Теперь я знал, отчего у Сережки такая манера держаться, отчего он никогда не скажет лишнего слова; он живет, думал я, не в нашем времени и не в нашем классе сидит за партой. Сережка с ними — с героями Ефремова, с людьми спокойными, мужественными, неприхотливыми, искренними. Людьми из будущей Сережкиной жизни, какою он представлял ее.
Но я узнал о Сережке и еще кое-что.
Мне нелегко было выдержать его взгляд, когда я возвращал находку. Я был виноват перед ним. Дома, поздно вечером, я не удержался и перелистал Сережкину рыжую тетрадь — точно такую же, как эта, над которой я сейчас сижу. Я листал страницы, исписанные задачками из неизвестных мне задачников, и вдруг натолкнулся на ту запись…
Я постараюсь сейчас воспроизвести ее, хотя боюсь, что мое волнение невольно отразится на стиле, скажется в интонациях. Сам-то Сережка писал, видимо, довольно спокойно, даже несколько небрежно, как будто не очень придавал значение написанному или не очень понимал, зачем он пишет, зачем выкладывает все это на бумаге.
Вот что шло после десятка крест-накрест перечеркнутых нерешенных задач:
«Сейчас я напишу это. Пусть когда нибудь мне станет стыдно или смешно.
Я буду гением.
(Дальше шли три густо зачеркнутые строчки, прочитать их было невозможно.)
Буду жить, собравшись в кулак, сжавшись, стиснув зубы.
Только честно, слышишь?
Ладно, буду честным: мне страшновато…
Об этом нельзя говорить и нельзя мечтать. Я знаю.
Кто я?
Ответить можно будет лишь потом, когда я что-нибудь сделаю. А если не сделаю? Если придет время, и окажется, что я…
Нет!
Пусть будет исключительный случай. Родился обыкновеннейшим человеком — средние способности. А стал… Впервые в мире. Сам стал. Почему именно со мной не может случиться что-нибудь «впервые в мире»?
Надо выработать программу на три года (хотя бы).
Надо бросить все: бездельничать, лениться, читать пустые книжки, мечтать, шататься по городу. Решительно все бросить.