Моль
Шрифт:
Решков растерялся. Потом схватил руку Кулибина, и как будто боясь, что тот убежит, стал приглушенно говорить о своем детстве, о полковнике Мовицком и его дочери Ирине, говорить обо всем, ничего не утаивая, до мельчайшей подробности и так выразительно, словно читал кем-то составленные мемуары.
— Неужели всё это правда? — вздрогнув, спросил Кулибин.
— Правда, — равнодушно подтвердил Решков. — Это правда обо мне, Владимир Борисович. От нее нельзя отгородиться какими-то «смягчающими вину обстоятельствами». Их нет, Владимир Борисович, нет их — этих обстоятельств. Жутко признаться, но не обстоятельства создали меня. Я — создавал обстоятельства. Помните Суходолова? Это он себя, меня, всю нашу партию назвал «молью». Философ или социолог ту же самую мысль Суходолова выразил бы каким-то другим, глубоким и значительным словом. Суходолов — не философ! Крестьянский сын, тамбовец, сущность всего
— А если моль сумеет загнать жизнь за ширмы? — задал вопрос Кулибин. — Тогда что?
— Тогда и вы, и дети ваши, и дети детей ваших будут жить за ширмами. Моль продолжит свою ложь до бесконечности. Моль стремится существовать только для себя, плодиться дальше и по партийно-наследственным законам воспроизводить подобное себе. С разговорами, что это и есть настоящее счастье. Для вас всех. Для ваших потомков. От этой лжи моль никогда не откажется. Да и невозможно от нее отказаться. Ложь требует постоянной пищи, то есть новой лжи. Каждый раз новой, очередной, генеральной, соответственно утвержденной.
— Но вы! — воскликнул Кулибин. — Вы, ведь, всё это видите? Что же вы?
Решков развел руками и пристально посмотрел в глаза Кулибина, словно в них-то и хотел прочитать ответ. Но в чужих глазах была лишь растерянность и тревога.
— Вы спрашиваете: «Что же я?» Разве тут можно объяснить, Владимир Борисович. Вот Суходолов — тот сам себе что-то объяснил и, быть может, понял себя. А я не понимаю себя. И никогда не пойму. Вот вы меня понимаете, Владимир Борисович! Я уверен в этом. В вашей будущей книге вы растолкуете меня, пофилософствуете насчет судьбы и натуры Леонида Николаевича Решкова. Может быть даже со слезой скажете, что эта моль, то есть Решков, иногда пыталась глубокомысленно порассуждать вообще. И о том, что всё, создаваемое молью некогда предстанет перед судом истории. И что приговор будет обвинительный.
— Если обвинительный, — перебил Кулибин, — тогда почему же.
— Не будьте ребенком, Владимир Борисович, — почти крикнул Решков, и тут же, спохватившись, протянул руку.
— Извините. Но ваше «почему же?» — наивно. Любой бандит знает, что впереди — суровый приговор, и не расстается с пистолетом или финкой. По-вашему — тут действует закон обреченности? Или успокоительно-сладкий гипноз, под влиянием которого неизбежность перестает казаться реальной? Не буду спорить. Да и спорить не о чем: вы правы! В самом деле: не расстается с властью моль, прикрываясь «диктатурой пролетариата» и учением Маркса-Ленина с выведенными из этого учения «заповедями» коммунистической морали. «Заповеди» загипнотизировали моль, и вот уже сама «диктатура пролетариата» ей кажется реальной, на веки вечные действующей и всё оправдывающей. А то, что эта мораль и диктатура весьма эластично петляют по требованиям очередной «генеральной линии» — какое это имеет значение? Впереди — цель: вселенский коммунизм. Ура! А люди? Люди — статистика. Трупами людей утрамбуется мостовая к «чертогам» коммунизма, трупы лягут в фундамент величественных дворцов Всемирного Центрального Комитета КППК…
— ВЦК — КППК? — спросил Кулибин. — Что-то модное?
— Всемирный Центральный Комитет Коммунистических Партий Пяти Континентов, который и объявит, что строительство нового мира закончено. Нет, нет, он не будет пуст — этот новый мир. Над ним будут вожди, помощники вождей, помощники помощников, всё, как положено. Только человек там будет особенный. Даже не человек, так себе — живое существо, с руками и ногами, вполне реальное, зарегистрированное, прописанное по определенному месту жительства. Но личности в этом новом мире не будет. Она исчезнет. Это сейчас какие-то там идеалисты рассуждают про личность, про психологию. Болтовня всё это! Надо рассуждать диалектически: нет нужды в разных людях с разными мыслями, привязанностями, настроениями. Ведь уже и сейчас официально объявлено, что каждый советский человек обязан жить одним единственным, для всех одинаковым, коммунистическим мировоззрением. Это сегодня! О какой же личности может идти разговор потом, когда появятся сияющие чертоги? Вместо личности — будет номер. В тщательно хранимой в соответствующем отделе кадров анкете будет записано всё: и рост номера, и силёнка, и когда родился, и когда намечено номеру умереть. Это и будет тот настоящий, хороший новый мир, в котором всё учтено и скреплено казенной печатью.
Пальцы рук Решкова сплелись в дергающийся конвульсиями клубок.
— Это невозможно, Леонид Николаевич, — пытаясь успокоить своего друга, произнес Кулибин. — Это… Разве может быть такое? Нет. Просто потому нет, что всякий живой смотрит на жизнь по-своему, видит страшное и смешное, правдивое и насквозь лживое. Человек, пока он человек, не допустит, чтобы подобное сбылось. Против этого всем своим существом восстанет живой человек. Это только мертвым всё равно: глаза их потухли. А живой человек..
— Живой человек? Моль сотворит величайшее чудо: создаст нового человека, но с глазами невидящими! — крикнул Решков и сорвавшись с места, исчез в спальной.
«Опять шприц», — вздохнул Кулибин и совсем просто подумал о том, как покорно несчастен Решков, неизвестно зачем возвращающийся в эту уютную и с таким вкусом обставленную квартиру.
— Что? — спросил вернувшийся Решков, и словно разгадав недавние мысли Кулибина, добавил: — Всё очень странно. Вот перед вами книжные шкафы с собранием умных книг, а где-то люди мыкаются неприкаянными, отвыкают от свободы, кочуют из общежития в общежитие… В детских приютах заливаются слезами подкидыши, которые так и не узнают, которые из строителей нового мира — их отцы… А знаете что, Владимир Борисович? Мне кажется, что человек всё-таки перешагнет сегодня, и понесет дальше свою вечную радость, найдет землю, по которой можно ходить без спроса, дом, а не общежитие, семью с матерью, около которой будет возиться дитя, не приписанное к пионерскому отряду. Без этого — суета и бессмыслица. А что в этой суете и бессмыслице и я повинен, скажите об этом в вашей книге, и объясните меня самого. Если сможете.
Нечего удивляться, что Кулибина не покидало тихое сожаление о незадавшейся жизни Решкова, а у Решкова сложилось убеждение, что глаза Кулибина, этого стареющего и доброго человека, способны проникать в чужую душу и разгадывать прячущиеся в ней самые сокровенные движения.
Решкову даже казалось, что Кулибин способен предугадывать и то, чему надлежит случиться. Во всяком случае, Решков хотел верить, что старик, в конце концов, напишет книгу, и объяснит в ней, как и почему он, Решков Леонид Николаевич, придет к своему последнему, трагическому акту.
Всё это случится не скоро, когда-то. Но произойдет обязательно. Спасения нет.
Задумываясь над этим, он иногда вспоминал попавшую в подвал Лубянки «пророчицу», сумасшедшую седую женщину, истерически выкрикивавшую свои предсказания перед собравшимися на Смоленском рынке толпами. Пророчества эти подхватывались народом, разносились по Москве, повторялись в поездах, уходивших к северу и югу.
«Пророчица» — по ее словам — видела не только то, что творится сейчас, но и то, что произойдет потом, позже, через много лет, когда уже сгниёт Ленин.
«Расстрелять», — был приговор «тройки».
Перед расстрелом, Решков приказал доставить «пророчицу» к себе в кабинет.
Хотя Решков ожидал ее, она появилась как-то вдруг и до того незаметно, что Решков вздрогнул. Потом, справившись с трудно объяснимым волнением, он внимательно посмотрел на еще молодое, но с безумными глазами и очень красивое лицо.
Решков не сразу нашелся, о чем спросить. Может быть даже потому, что с плеча «пророчицы» сползла разорванная кофта, обнажив грудь со следами тяжелых синяков .