Моль
Шрифт:
Уже перед самым рассветом собрался Суходолов покинуть отцовский дом. Поднявшись со скамьи, он хотел было поцеловать полуслепые стариковские глаза. Да не осмелился и тихо сказал:
— Так, отец, я слушал Акима. А вот теперь летят ко мне его слова. От слов этих невмоготу мне и хочется крикнуть: «Перестань!» Да кричать-то некому: Акима нет в живых, в какой его миллион вписали, не знаю, и потому больно мне, что взаправду уничтожали жизнь. И не только Акимову и Ксюшину, да и мою. А жизнь могла быть другой. За ту жизнь и шевелится
Он пошел к двери, и почувствовал, что на его спине выступил пот, собрался каплей и ледяной каплей покатился меж лопаток вниз.
— Семен… Сеня.
Шепот отца услышал Суходолов, но не остановился и не вернулся. Правильно ли он поступил, он не знал, хотя был уверен, что случился нужный, последний и справедливый разговор и что за захлопнувшейся с жалобным скрипом дверью остался мир, в котором ему уже нет места.
Тут Автор, совершенно не настаивая на бесспорности своих доводов, склоняется к мысли, что вдруг родившееся у Суходолова ощущение утраты места в обычном мире — пусть и по другим мотивам — волновало и Решкова.
Решков, конечно, не мог знать о подробностях встречи Суходолова с отцом, об их ночной беседе и о том как, в конце концов, Суходолов — вслед за жалобным скрипом крестьянской двери — очутился на деревенской улице, потом шел по тяжелой снежной дороге чуть ли не весь день, чтобы добраться до железнодорожной станции.
На станции — опять была ночь — к задумавшемуся Суходолову с разных сторон осторожно двигались два местных чекиста. Они приняли в расчет широкие плечи Суходолова и его суровое лицо, опасно похожее на лица крепких тамбовских крестьян. Чекисты были готовы к операции. Операция не состоялась.
— Не бойсь! — сказал Суходолов. — Давайте знакомиться.
На приглашение к знакомству они ответили поднятыми пистолетами.
— Правильно, — похвалил Суходолов, и протянул даже не удостоверение, а мандат, на котором была и подпись Ленина.
— Мы столько о вас слышали, товарищ Суходолов, — слегка волнуясь и перебивая друг друга, говорили чекисты.
— А познакомиться и увидеть вас пришлось при таких обстоятельствах.
Потом они сидели в ОТЧК — отделении транспортной чрезвычайной комиссии. До красна раскаленная «буржуйка» и густой махорочный дым напомнили Суходолову о былых кратковременных привалах карательных отрядов в тамбовских деревнях. Сходство усиливалось и готовым к действию пулеметом и висящими у дверей гранатами.
Суходолов поморщился, узнав, что выбраться отсюда можно будет только днем.
— До утра никакого движения? — спросил он.
Начальник ОТЧК помялся и нерешительно объяснил, что ночью ходят лишь маршрутные, особого назначения, составы.
— С живым грузом, — добавил он. — Место назначения — Тульский Централ. Идут без остановки на нашей станции. Скоро такой маршрутный и пройдет. Из Козлова. Так что, если хотите, на минутку задержим. Только вам придется ехать в теплушке, с конвоем, в духоте.
Поезд, сорок товарных вагонов которого были набиты козловскими мужиками и бабами, вывез Суходолова с Тамбовщины.
Бабьи вопли, долетавшие до теплушки и вызывавшие у конвоя смех и дружную ругань, Суходолову казались плачем над его полуслепым отцом, оставшимся доживать свои дни в мире, из которого он, Семен Семенович Суходолов, сам себя выключил.
Жалел ли он об этом? Автор не осмеливается сказать «да» и воздерживается от категорического «нет».
Автора больше привлекает убеждение, что пусть и далеко отличное от суходоловского «выключения» — своеобразное «выключение» из привычного мира испытывал и Леонид Николаевич Решков.
Сложность этих двух «выключений» — в будущем — отразится на судьбах некоторых героев «Моли», почему Ав тор находит нужным рассказать о том —
Как Решков и Суходолов, каждый по-своему, подошли к оценке своей жизни
Решков всё чаще испытывал тревогу перед приближением тех часов, когда приходилось оставаться наедине с самим собой. Постепенно, раз от разу усиливаясь, эта тревога превратилась, наконец, в физически ощущаемую тесноту загадочно мрачной и странной камеры, лишенной окон и двери. Мысль о такой камере вызывала душевные спазмы.
Психиатр, конечно, это объяснил бы просто, поставил бы диагноз: «боязнь одиночества», и посоветовал бы тот или иной курс лечения. Врач, видимо, был бы прав. Но Автору кажется, что «случай Решкова» нельзя втиснуть в рамки, пусть и медицинских, но однозначных решений.
Как наркоман живет томительным ожиданием получить дозу морфия, так и Леонид Николаевич Решков — внешне безукоризненный помощник Председателя — стремился в созданную воображением камеру, чтобы мучиться в ней и в полубреду стонать над маленькой фотографией, с которой время еще не успело стереть изображение полковника Мовицкого и его дочери.
Была одна из суббот февраля 1922 года.
— Что ж, — часов в семь вечера сказал Председатель, — поработали. Давайте завтра устроим передышку. Да?
Решков ответил «да», и минут через десять, уже сидя в старом фордике, рассматривал зимнее московское небо, потом — пустые московские улицы и, наконец, дом, у которого остановился автомобиль.
— Завтра подавать машину? — спросил шофер.
— Завтра? Нет! Завтра — передышка.
— Есть передышка! — повторил шофер и радостно крикнул: — Газуй, старая!
Решков медленно и тяжело шагал по ступенькам лестницы. На площадке второго этажа он остановился и в недоумении поднял плечи. Так, с поднятыми плечами, он очутился на третьем этаже. Он как будто бы не сразу сообразил, что стоит перед дверью своей квартиры.
Комнаты встретили его привычной теплотой уюта, блеском паркета и благородной строгостью книжного шкафа.
На всё это Решков не обратил внимания и грузно опустился на диван. Он был обжитой, этот диван, и обращаясь к нему, Решков сказал: