Молитва для Эльзы
Шрифт:
Кандидаты в мир иной – народ чуткий и мнительный. Осознав свою обязательную перспективу и ощутив одинокую человеческую природу, но, не желая до конца с ней смириться и сосредоточиться на главном, они невольно объединятся в братство обреченных. В братстве не очень-то признаются прежние дела. Все уважают боевые награды и прочие вещи заслуг. Но ценят, по естеству и неосознанно, только душевные качества, которые никак не связаны с результатами общественной деятельности. Регалии – звон пустой. Все мы здесь – пацаны. Весь серьезный взрослый мир продолжает существовать где-то далеко за морями-океанами или как в телевизоре. Внутри больничных стен, нас окруживших, все по-другому, отсюда, через реанимационное отделение, открываются двери в никому неведомое. Это объединяет, облагораживает,
Жизнь в братстве очень скоро заставляет думать, что все случившееся между детством и настоящим – какая-то ненужная суета, от которой ничего не остается – только недоумение и растерянность.
Встает солнце, ноет Сережа и будит пахана Вову, который не в силах себя заставить молчать и даже спросонку говорит много и что в голову взбредет. Особенно удаются ему монологи про тюремные тяготы и затейливые нравы невольного существования там. Вслед за ним скулит директор завода Николай Иванович, детально описывая изменения своего самочувствия. Он ругает докторов и жалуется на судьбу отставного руководителя. Снова встревает страстный почитатель любительской медицины, сорокапятилетний долговязый брюнет Сережа. Его натура не позволяет концентрировать внимание на каждом нюансе пошатывания здоровья – она позволяет ему только нервничать за свое будущее вообще. Если бы он хоть ненадолго сосредоточился на той простой мысли, что это будущее у нас у всех одно и обязательно случится, то смог бы думать о другом, полезном. И, может быть, додумался бы до чего-нибудь интересного и существенного. Но он предпочитает этого не делать.
Дорогие мои братцы-обреченцы! Многие из вас уже там, где хорошо и тихо, только, наверное, темно и грустно. Привет вам всем: кто еще тут и кто уже там. Пусть вам будет хорошо, как мне сейчас, когда лежу в степи под звездами. Пусть не кажется, что жизнь прошла зря, и пусть потомки когда-нибудь додумаются вспомнить, что жил-был дед когда-то, и что каждый из них носит в душе частичку его, как божественный дар на долгую память.
Братцы! Вы все у меня записаны в книжечке. Я бы поздравил вас с каким-нибудь праздником, да боюсь, что поздравление не застигнет адресата. Лучше я сделаю это в уме. Так будет надежней и правильней.
Рядом растрепанная утренняя женщина с ароматом вчерашнего вина, чужая квартира с обычными желтыми обоями в странных узорах, похожих непонятно на что: то ли цветы без вазы, то ли брызги фонтана без фонтана, то ли неопознанный инопланетный объект – мечта уфолога. Ты кто, собственно, женщина? И что я здесь вообще? На предмет чего мы всю ночь старались? Всовываю в рот сигарету и курю, пытаясь припомнить вчерашнее. Получается с трудом.
Я много читал книг о волшебной любви, которая должна бы быть между мужчиной и женщиной, но так ничего по-настоящему и не понял оттуда. Мучаясь вопросом, я также пытался найти ответ у тех, кто, по идее, должны обладать этим чувством – у женатых мужчин и замужних женщин. Но у меня ничего не вышло. Не очень-то складно у них получается жить. Какое-то таинственное, но важное правило не учитывается.
Вижу жен, изменяющих мужьям, вижу пьяниц мужей, раздоры вижу. Или долго благополучная семья вдруг, ни с того ни с сего, разваливается, причем очень неприличным образом.
Мужчина и рядом женщина – обычное зрелище. Они вместе ходят по улицам, едят еду у себя в домах, спят в одной кровати, мучают друг друга по ночам. Оказываясь перед нашими глазами с раннего детства, они создают устойчивое представление о том, как должно у тебя со временем быть, и что, наверное, это любовь.
Возвратясь из дальних стран домой, я встретил женщину, и вскоре у нас появился сын. Он такой маленький и странный. Встречаю его из роддома, беру на руки, заглядываю в глазенки и хочу его честно растить, чтоб он и дальше жил в моем непонятном мире и удивлялся ему, как я, или иначе, пусть.
– Видишь, как здесь все интересно, – говорю сыну, имея, наверное, ввиду и небо, и землю, и четырехэтажный роддом с обветшавшим фасадом, и асфальтированную дорогу около того роддома, и автомобиль моего старшего брата марки М-2141.
Мне очень хотелось произвести на ранний сыновний ум неизгладимое впечатление от начала жизни, но я не знал, как точно это сделать, и поэтому мое желание так и осталось у меня внутри, невысказанное. Но я почему-то надеялся, что сын и так меня поймет. Глупо, конечно. У него отдельная человеческая жизнь, в другом времени, и мысли совсем о другом, невзрослые совершенно они.
Я попытался представить себя новорожденным, и что должен чувствовать, если неделю назад тебя вынули из тесного промежутка и поместили в огромный мир, конца и края которому нет. Стало страшно и искренне захотелось оберегать отпрыска, чтоб тот перестал пугаться, а начал спокойно думать и организовывать свое существование.
Сколько себя помню, папа вечно чем-то руководил: то больницей, а то другим медицинским учреждением. Каждое утро ровно в 8-00 к подъезду подкатывала важная черная машина. Папа садился на переднее сидение и уезжал далеко. А вечером возвращался ужинать, смотреть телевизор и спать, чтоб назавтра увидеть следующий день и сделать то же самое в нем снова.
Почему-то с детства мне не очень нравились начальники. Наверное, оттого, что я стеснялся оказаться когда-нибудь на их месте и на виду у всех, то ли отчего-то добавочно еще. Папино высокое положение мне, конечно, приходилось терпеть, но только как неизбежный факт. Хорошо, что этот факт никак не отражался на моей судьбе. Кроме машины в 8 утра папа ничем особенным не располагал.
Сначала не было ничего, потом только я один. Потом у меня появился заместитель директора, энергичный мужчина на красных «Жигулях», потом проектировщики – милые женщины, инженера – хорошие ребята, старшие прорабы – мужчины в годах и прорабы просто – те помоложе, бухгалтер – свой в доску, секретарь – девушка с машинкой, сторож на складе – вор инвентаря и пролетариат, побригадно сгруппированный, и понеслось: командировки, договора, сметы, авансы на приобретение материалов, прибавочная стоимость, уклонение от налогов. Жизнь превратилась в кошмар – меня начали величать по имени-отчеству, отчего казалось, будто мне скоро на пенсию.
Рабочий бригадир, сутулясь, заходит в кабинет, зачем-то извиняясь, а его подчиненные вообще стесняются показываться – ждут, куря на лавочках под сливами во дворе. Никаких таких порядков я не устанавливал. Они сами организовались, видимо, на основании старой закваски трудящейся массы.
Находясь три года в шкуре капиталиста, к отчеству я так и не привык, несмотря на то, что слышал его раз по сто на день. По мне так: жить научным сотрудником, ходить в свитере с оттянутым горлом, стричься раз в год и не бриться совсем. По мне еще: сидеть у костра на земле и петь беспечные песни от малоимущих вольных сочинителей, надрываться под тяжестью рюкзака, идя к какой-нибудь странной для обычного гражданина цели, вроде вершины горы. Мне нравятся задорные простоволосые женщины в джинсах и кедах, мне нравится Герман Гессе. Чего я тут забыл?
Подъезжаю на стройку в черной машине с шофером, хожу по объекту труда и пытаюсь понять, зачем все это, в конце концов, мне надо. Зачем эти тонны сооружений из железобетона, зачем эти грузовые транспортные средства и автокраны?
Как зачем? Нужна же пища для семьи, нужна одежда для жены, нужна квартира для защиты тел членов той семьи от климатического ненастья. Нужен большой черный автомобиль с шофером для пыли в глаза и для ощущения значимости и причастности к важности.
Если взвесить все нужное – получится страшная цифра с нулями. Я специально не берусь считать точно, сколько выйдет в результате, чтоб не испугаться окончательно. Мне и так страшно. Зачем столько изделий и стараний для их приобретения? Счастья от них никакого, и от количества денежных знаков тоже не прибавляется – я проверял. Целых три года проверял, надеясь на лучезарное безоблачное будущее, которое никак не хотело наступать. Вместо него почему-то получалось все наоборот и в превосходной форме, и ни света в конце тоннеля, и ни черта вообще.