Молния Господня
Шрифт:
Интонации папского посланника изменились, взгляд смягчился, и Провинциал облегчённо вздохнул, поняв, что бурю пронесло. Он улыбнулся. Его любимец, sbarbatèllo, мальчишка, щенок, становится cane da guàrdia, псом Господним, Domini cane! Дориа поспешно добавил:
— Ему тридцать девять, сорок будет в сентябре. Иероним с отличием окончил школу верхней ступени здесь, в Болонье. Философия, основное богословие, церковная история и право — всё блестяще. Последние годы посвятил себя углублённому изучению богословия. Избирался последовательно элемозинарием, ризничим, наставником новициев. Был лектором, бакалавром, ныне магистр богословия, преподает на нашей кафедре, — глаза епископа сияли: Империали был его гордостью.
Легат театрально возвёл очи горе, словно соглашаясь, что, воистину,
— «Богословие сообщает душе величайший из даров, соединяя её с Богом неразрушимым союзом, и является наивысшей из восьми степеней духовного созерцания, эсхатологической реальностью будущего века, которая позволяет нам выйти из самих себя в экстатическом восхищении…» Кто это сказал? — обратился он к Империали.
Джеронимо бросил кроткий взгляд на ворох своей одежды, ибо начал мерзнуть, и мягко, с легкой улыбкой, чуть тронувшей его прекрасные губы, ответил, что эта слова святого Петра из Дамаска. Легат в немом изумлении ещё раз взглянул на Вианданте. Возможно ли? И среди плевел, значит, можно отыскать пшеницу? Он обошёл монаха и невольно залюбовался. Откуда такое? Дивны дела Божьи.
Между тем мысль, что пришла вдруг в голову епископа, заставила его преосвященство побледнеть. Знал бы заранее!.. Впрочем, время ещё есть. Дориа робко окликнул кардинала. Можно ли ему на минуту отлучиться — проверить, доставлены ли любимые его высокопреосвященством вина из Абруцци и Шалон-сюр-Марна? Сеттильяно отрешённо кивнул, почти не расслышав. Глава приората протиснулся в двери и, насколько позволяли преклонные годы, ринулся в ризницу. Там сидели и тихо переговаривались несколько монахов. Сразу стало очевидно, что волновали почтенного прелата отнюдь не плоды лозы на кардинальской трапезе.
— Раздеться всем, живо! — задыхаясь, выпалил настоятель. Монахи ответили непонимающими взглядами, но спорить не осмелились. — Живо, я сказал! — зло прошипел Дориа, все еще пытаясь отдышаться.
…О Господи! Так он и думал! Из девяти доминиканцев только на телах троих — Гильельмо Алло́ро, Умберто Фьорава́нти и Тома́зо Спенто — не было порочных следов ночных увеселений. Тело Фабьо Мандорио, на которого Дориа возлагал надежды, как на второго и лучшего, после Вианданте, претендента, до такой степени было исцарапано по плечам и спине, будто мерзавец блудил не то с суккубом, не то с самим дьяволом. Джузеппе Боруччо, коего Лоренцо был склонен считать неплохим монахом, оказался явно заражён дурной болезнью. Тела остальных чернели следами блудных поцелуев городских метресс. Нехристи, мерзавцы, блудники проклятые!! Но разбираться с негодяями было некогда.
— Аллоро, Фьораванти, Спенто! Оставаться тут и ждать вызова. А вы все — вон отсюда! — Епископ поспешил обратно.
Его отсутствие не отяготило Сеттильяно. Кардинал позволил Джеронимо одеться и теперь непринужденно болтал с ним. Кардиналу было за семьдесят, он знал жизнь и оснований полагать, что среди всеобщего распутства можно остаться чистым, у него не было. Где-то непременно есть червоточина, и легат настойчиво и осторожно искал её.
Что до Джеронимо Империали, то он прекрасно понимал, кто перед ним. Видел и глаза папского посланника — чёрные и циничные, умные и недоверчивые. Отвечал немногословно и правдиво. Чуть смутился лишь однажды, при вопросе, познал ли он женщину? «Да, он не девственен, ответил Джеронимо и после короткой заминки добавил, что, к несчастью, лишился чистоты ещё в отрочестве. С тех пор уже четверть века пребывает в целомудрии и, с Божьей помощью, верен своим обетам Христу». «Часто ли искушается?» — «Нет, Господь хранит его. Он занят богословием, и это отвлекает от грязных помыслов». «Кто его родители?» — «Мать он потерял рано, она из Бельграно, а отец — Гвидо Империали, весьма состоятельный и известный в Генуе человек. Их дом за церковью Санта-Мария ди Кастелло, недалеко от дома Паллавичино делле Пескьере». «Я знаю эту семью. Ваш предок — Андало, анциано и консул Генуи?» Вианданте предпочёл бы не отвечать, но под пристальным взглядом кардинала всё же уточнил: «Нет. Основатель нашего клана — Оберто Империале, сын Тартаро, чей потомок Дарио женился
Тут епископ Дориа тактично вмешался в разговор и осторожно осведомился, будет ли гостю угодно поужинать, а после познакомиться с прочими претендентами, или он предпочитает покончить с этим до трапезы? Вопрос занял ум Сеттильяно всего на мгновение. Он пожелал сначала разделаться с осмотром и наконец отпустил Вианданте.
В келью вошли трое. Ни один не выделялся красотой Империали, но лица были благообразны, а тела чисты. Один — Гильельмо Аллоро, хрупкий темноволосый и кареглазый ливорниец — был явно смущён бесстыдным, придирчивым обследованием кардинала. Аллоро сильно трясло, особенно заметно дрожали руки, коими он старался прикрыться и от взгляда легата, и от собратьев. Голубоглазый блондин Фьораванти, флорентинец, отвечавший на вопросы легата на неискоренимом родном диалекте, был странно возбужден, а уроженец Феррары Томазо Спенто, коротко стриженный и похожий на императора Августа, напротив, казался спокойным и безучастным.
Из покоев епископа доносились ароматы снеди, и проголодавшийся Сеттильяно наконец кивнул: «Да, подходят» и приказал переписать для него имена. Движением руки велев братьям уйти, епископ осторожно перевёл дыхание. При мысли, что было бы, не прояви он благой поспешности и мудрой предусмотрительности, у него потемнело в глазах. Ну, ничего, после отъезда легата он с мерзавцами ещё разберётся! Слава Богу, он успел спрятать грязь под коврик… Радовала и мысль об успешной аттестации его любимца. Дориа и Империали были земляками, и епископ всегда благоволил к Джеронимо, вкладывая в обращённые к нему слова «mi fili» чуть больше теплоты, чем полагалось, ибо был не только другом его отца, но и отдалённым, в четвертом колене, родственником его покойной матери.
За ужином кардинал Сеттильяно, едва утолив первый голод, вернулся к занимавшему его вопросу. «Сведущий в делах человеческих не славит, Энцо, святость монашескую. Искушенный в понимании мира, аще только не вовсе безумен, воспоет ли хвалу чистоте, паче чаяния, в эти, последние времена? Ваш выкормыш слишком хорош, чтобы быть безгрешным», без обиняков заявил он Дориа. «Кому как не его преосвященству знать об извечном биче в монастырской ограде — неутолённой похоти молодых мужчин и шалостях полуденного беса? И думать, что такой красавец никогда не искусился сам, или не был искушаем другими… Кто в это поверит?»
Его преосвященство миндалевидными, необычайно живыми для седьмого десятка глазами искоса поглядел на легата, но ни растерянности, ни замешательства этот взгляд не обнаруживал.
— Случается. В монастыре сто шестьдесят три монаха и двенадцать послушников. За каждым не усмотришь, да и незачем, — жестко добавил он, тряхнув седыми прядями вьющихся волос. — Непорочность, которую нужно стеречь, не стоит того, чтобы её стеречь. Не убережёт себя монах — и я не уберегу. Но, как бы то ни было, грех мерзейший, содомский, требует молчания и мрака, а мой выкормыш, как изволил выразиться его высокопреосвященство, слишком… на виду. Лет пятнадцать назад он… — Дориа замолчал.
— Что же он? — прожёвывая трюфель, невинно вопросил Сеттильяно.
«Он нагрешил», вяло продолжил Провинциал. Кардинал понимающе кивнул. «Все мы грешники. Искусился, стало быть, и красавец?» Епископ закусил губу, наморщил нос с тонкой горбинкой и покачал головой. «Это, в общем-то, не тайна. Он после всенощной, дело было возле монастырского кладбища, свидетелей не было… поднял руку на брата по обители». Легат замер с полуоткрытым ртом. «Сделал… что?» «Он одного из братии — Эрменеджильдо Гибе́рти — ударил по щеке и швырнул в могильную яму».