Молодинская битва. Риск
Шрифт:
— Духовных санов изрядно царь на Думу позвал. Особенно упорно винили опальных святые отцы Вассиан и Сукин. Митрополит Макарий слово сказал за Адашева и Сильвестра, только не многие его поддержали.
— А что митрополит Макарий? Как после Думы?
— Слово сказал и на том — баста, — с заметным сожалением ответил дьяк. — Стар он уже. Немощен.
Князь Воротынский хорошо понял недоговоренное дьяком и больше ни о чем не спрашивал, присягнул, в какой уже раз, на верность царю. Но если прежде делал он это от чистого сердца и с радостью, то
И все же не понимал он всей пагубности свершаемого.
Не вполне осознавал, что сделан еще один шаг к гибели России. Самый, пожалуй, страшный шаг по своим последствиям.
Дьяк уехал. А в доме Воротынских словно поселился нескончаемый великий пост, не слышно ни смеха, не видно ни веселых застолий, и только чуть-чуть начнут успокаиваться князь и княгиня, как новая весть, страшнее прежней, вползает со змеиным шипением: казнены Данила Адашев, брат Алексея Адашева, и его двенадцатилетний сын; отсекли головы палачи трем братьям Сытиным (их сестра была женой Алексея Адашева); следом за ними казнены родственник Адашева Иван Шишкин, его жена и малолетние дети; но более всего потрясла Воротынских казнь далекой от Кремля московской обывательницы по имени Мария и пяти ее сыновей лишь за то, что была она в близком знакомстве с Алексеем Адашевым и пользовалась его милостями, — ее обвинили в том, будто она намеревалась чародейством свести царя с престола.
Ужасная лютость! Неприкрытое людоедство!
И тут еще Фрол со своим советом:
— В Кремле, князь мой, грусть-тоска миновала. Пирует царь. Объявил о желании жениться.
— Как?! На сороковой день даже не помянув?!
— Что если до Престольной слух дойдет, — продолжал Фрол, пропуская мимо ушей восклицание князя Михаила Воротынского, — что князь удельный, присягнувший царю не держать руку друзей Адашевых, по крамольникам тужит? Не сносить головы. Бросв, князь мой, кручиниться.
— Иль у тебя, Фрол, ничего святого нет? — грустно спросил князь Михаил и, не дождавшись ответа, повелел: — Ступай. И больше не учи, как нам с княгиней себя вести.
Подумать только — какая наглость. До веселья ли, если приходят вести из Кремля одна другой ужасней. Князю Дмитрию Оболенскому-Овчине царь Иван Васильевич самолично вонзил нож в сердце во время трапезы лишь за то, что тот, урезонивая надменность любимца государева Федора Басманова, бросил тому в лицо гневное: «Чем гордишься?! Не тем ли, что развращаешь государя грехом содомским?!»
А князя Михаила Репнина ретивцы царевы умертвили прямо в святом храме во время молитвы. Грех величайший! И не обрушилось небо на извергов рода человеческого! За что же у заслуженного перед державою боярина жизнь отняли? Не захотел, видите ли, вместе с царем скоморошничать и ему еще посоветовал этого не делать. Разве он не прав? Уместно ли самовластителю великой державы быть скоморохом, да еще думных бояр принуждать к безумствованию? Только тот способен на такое, кто плюет или, более того, ненавидит все святое для русского народа.
Нет,
В общем, сложные чувства переживал князь Михаил Воротынский в те недели и месяцы, не осмеливаясь даже себе сказать об истинных причинах злодейств кремлевских. Обвинения в отравлении царицы — это только повод. Повод, в который, видимо, и сам Иван Васильевич не верит.
Впрочем, верит или нет — кому это известно. А то, что не перестает безобразничать и подвергать опалам тех, кто не восторгался резкой сменой добра на зло, это — факт. А факт — вещь упрямая.
В одном находил утешение князь Михаил Воротынский: в порубежной службе. Заботы о сторожах и станицах отвлекали от грустных и тревожных мыслей. Правда, до тех пор, пока скоморошество и жестокость кремлевские не коснулись семьи Воротынских. Ну, а когда прискакал посланец князя Владимира Воротынского с горьким известием о том, что отстранен тот от главного воеводства царева полка и в придачу лишен удела, возмущение князя Михаила стало безгранично.
«Родовой удел наш — Воротынских! Родовой! Как же можно?!»
Позвал тут же Никифора и Коему. Не скрывая негодования, поведал:
— Еду к государю! Либо послушает, либо — не слуга я ему!
Двужил покачал головой и попытался успокоить своего князя:
— Повремени, Михаил Иванович. Пусть у тебя самого гнев уляжется, а то, не дай Бог, во гневе своем до оков договоришься. Да и государь, Бог даст, в разум войдет, перестанет чудачить, как уже прежде бывало, ибо не ведает, что творит.
— Нет, Никифор. Мы с братом за него стеной встали, когда недуг держал его на одре. Если запамятовал он это, как же я смогу ему служить впредь. А потом… если на родовое руку поднял, то на жалованное что его остановит? Захочет и прогонит завтра меня из Одоева.
— Так-то оно так, только поперек царевой воли идти себе же в ущерб. Я так думаю.
— Лучше опала, но пусть знает государь, как верный слуга его не приемлет злобства и самочинства!
— Нам тогда тоже голов не сносить, — вздохнул Никифор.
Но князь не согласился:
— Вы — не бояре мои, а дружинники. С дружинников же спрос какой, если мечи свои за князя против царя не поднимете. Но тогда — бунт. А этого я не допущу! — сделав паузу, продолжил более деловым тоном. — Ты, Никифор, с Косьмой здесь останетесь. Под его началом — тыловые сторожи, под твоим — передовые. А если занедужит кто иль иное что стрясется, в одни руки другой берет. А теперь велите коней седлать. С собой беру Николку Селезня да Фрола.
— Малую бы дружину взять.