Молодо-зелено
Шрифт:
И Коля Бабушкин так долго и звонко аплодировал пианисту, что Ирина удивленно покосилась на него.
Потом вышла народная артистка. Она была уже старая. Не то чтобы очень старая, но довольно пожилая. Голые плечи ее были толсты и дряблы, а шея в складках. Поясница оплыла, и пышное платье казалось не пышным, а тесным. Однако лицо хорошо сохранилось и было очень красивым — лицо. Она улыбнулась, не разжимая четких губ. Кивнула пианисту.
В зале и до этого тихо было, а тут, когда она начала петь, стало еще тише. Воцарилась гробовая тишина, неестественная при таком скоплении народа. Нашло какое-то тягостное оцепенение. И не потому, что голос сразу завладел слухом. А потому, что
То есть, он, конечно, был — голос, — но такой немощный, истонченный и хрупкий, что навряд ли его слышали в последних рядах. Она это чувствовала и пыталась петь громче, но тогда чистая паутинка голоса шершавела, обрастала хрипом. Высокие ноты холодили сердце: вот сейчас, сейчас сорвется…
Она допела, не сорвавшись. Вместе с нестройными хлопками вырвался, пронесся по залу вздох облегчения. Все вдруг закашляли, будто не ее горло, а их горло освободилось от чудовищного напряжения.
Она посмотрела на пианиста и снова кивнула… То была русская песня. Задорная, как перестук сапожек. Лукавая, как взгляд из-за плетня. Она притопывала в лад скороговорочке, поводила плечами и бедрами. Руки вспорхнули — платочек в Одной. Брови взлетели, уголки губ усмешливо приподнялись… А глаза оставались печальными. И самой песни не было.
Николай съежился от досады. Он любил эту песню. Он вспомнил вдруг, как певали эту песню лаптюжские девчата — в Лаптюге, в его родной деревне, что выше Троицка и ниже Дутова, если плыть по Печоре. Как они запевали эту песню на горке, за ячменями, где обычно хороводилась молодежь. Они ее запевали для приманки, чтобы приманить парней. Парней в деревне было не очень много, они важничали и приходили на горку с гармошками, когда их уже заждутся. А девчата, коротая скуку, заводили песни — в два голоса, в три, в четыре, в пять — во столько голосов, сколько самих девчат. Ну, и звонкие у них были голоса! Не то что…
Слава богу, песня вся. Песня кончилася.
В зале заерзали. Загудели недоуменно. Кто-то чихнул — оглушительно, навзрыд, понарошке. Коля Бабушкин поручиться бы мог, что это Вова с Митей. Он укоризненно посмотрел на Ирину — ее ведь однокурсники. Ирина сидела, закусив добела губу.
Сама народная артистка держалась мужественно, спокойно. Она непроницаемо улыбалась. Только глаза ее были полны тоски.
— Григ, «Песня Сольвейг»… — объявил аккомпаниатор.
Но Коле Бабушкину больше не хотелось слушать. Да и слушать-то нечего — одно огорчение. И он опять стал думать о деревне Лаптюге, где он родился. Давно же он в этой Лаптюге не был — года полтора, а то и больше. После армии погостил неделю и уехал в Джегор. А потом на Пороги уехал. Опять в Джегор… Конечно, можно было выкроить время, чтобы съездить в Лаптюгу. Не так уж она далека — между Троицком и Дуговом, за сутки довезет пароход. Зимой туда машины ходят. А теперь, говорят, даже рейсовые вертолеты летают в Лаптюгу и обратно. Вообще в нынешние времена это уж не такая задача — добраться до Лаптюги. Вон этот парень из гостиницы, Черномор Агеев, на Луну собрался, хотя у него там и нет никого.
А у Коли Бабушкина есть. У него в Лаптюге отец живет, Николай Николаевич, и мать Агния Никаноровна. Они работают в колхозе «Парижская коммуна». И Коля Бабушкин у них один-единственный сын, больше нету. Наверное, они сильно по нему соскучились. Если бы, скажем, у них детей было много, тогда бы еще ничего. Один, глядишь, вырос, другой догоняет, а третий еще сиську просит. Одна, глядишь, приведет жениха на смотрины, другая внука подарит — нате, мол, воспитывайте, — и тут уж будет не до скуки.
Но он у них, Коля Бабушкин, один-единственный сын, больше нету. И, надо полагать, что они по нему крепко соскучились, особенно мать — Агния Никаноровна. Она все ждет не дождется, когда же он нриедет в Лаптюгу. Сядет она вечером на лавочку у калитки, подоткнет щеку пальцем, пригорюнится и все смотрит вдаль — не летит ли рейсовый вертолет, а на нем сынок, Коля Бабушкин…
Зима пройдет,И весна промелькнет,И весна промелькнет…Надо бы выкроить недельку и слетать гуда, в Лаптюгу. Или весной, когда Печора откроется, можно на пароходе.
Увянут все цветы,Снегом их занесет,Снегом их занесет…Сейчас-то еще по зимнику можно добраться, на машине. Либо на почтовых аэросанях.
Но ты ко мне вернешься…Николай поймал себя на том, что уже давно — и слухом и сердцем — прислушивается к ее голосу, к ее словам, к ее дыханию, к своему дыханию, к дыханию Ирины, к дыханию всего зала,
А дыхание это переменилось. Что-то вдруг изменилось в зале, пока он думал о Лаптюге. Сама тишина изменилась: она перестала быть тягостной, а стала сочувственной, глубокой и одухотворенной. Уже никто не чихал и не ерзал. Только слушали. И дышали…
Неужто всем оказалась так близка эта песня о непутевом Парне, который давно уехал, и неизвестно, где его теперь черти носят; и когда он вернется — тоже неизвестно, может быть совсем не вернется — пропадет; а тут его жди, высматривай, пока глаза не проглядишь, а годы идут и идут и уходят безвозвратно; уже и в волосах полно седины, и шея вон какая — вся в морщинах, и голоса почти не осталось…
Повсюду судьбаПусть тебя хранит…Ну, для такой-то песни и не надобно громкого голоса. Много ли голоса надо, чтобы петь-напевать, сидя в одиночестве, а за окнами, предположим, темно, ходит ветер-сиверко, и, предположим, тайга кругом, как в Лаптюге,
А-аа-ааа-а-а…Однако же умеет она обращаться со своим негромким голосом — он у нее серебром посверкивает, переливается, журчит. Ничего не скажешь— искусница. Этого у них, у старых, не отнимешь: силы прежней нет, а искусство есть.
…ааа.Как снежинка, растаял последний звук.
И капелькой повис на реснице у Ирины.
Николай сразу увидел эту капельку, потому что Ирина и стереть не успела — вскочила с места. И еще многие повскакивали с мест. Взорвались аплодисменты, покатились лавиной. Взвился к потолку шальной девчачий визг. Позади яростно затопали ногами. Ч. то-то невообразимое началось в зале.
Коля Бабушкин тоже поднялся и стал вместе со всеми отбивать ладони. Ирина мельком благодарно посмотрела на него и прижалась плечом к его плечу. Это она от восторга. В такие восторженные минуты люди себе многое позволяют, чего в иную минуту никогда бы не позволили.
А народная артистка склоняла голову и плавно оседала, расстилая подол платья, — умело и с достоинством. Конечно, ей не впервые слышать и видеть такие овации, такие бури. Надо полагать, что она и не такие овации слышала, не такие видела бури. Но по ее улыбке — растроганной и чуть смущенной — можно было понять, что она не ожидала найти здесь такой прием.