Молодой Верди. Рождение оперы
Шрифт:
Тассинари остановил готовый вылиться дифирамб в честь Фанни Черрито. Он заговорил о банкете, во время которого его величество, стоя — и все видели, что он взволнован — провозгласил тост за своих добрых верноподданных ломбардо-венецианцев.
— Он осушил до дна сапфировую чашу мудрой ломбардской королевы Теодолинды, — сказал Тассинари. — Это рассматривается, как счастливое предзнаменование. Чаша привезена из Монцы одновременно с железной короной.
Композитор сидел молча и думал о том, что Тассинари — предатель, а Пазетти — болтун и вертопрах, и горестно сознавать, что страна не имеет собственного гимна и должна петь гимн австрийский. Это горестно и стыдно,
Разговор между Пазетти и Тассинари продолжался, но композитор перестал их слушать. Он посматривал на Массини и думал, что сегодня вряд ли удастся поговорить о делах. Массини казался ему удрученным. Композитор жалел о напрасно потерянном времени и выжидал удобной минуты, чтобы встать и уйти. И он уже совсем было собрался откланяться, как к нему неожиданно обратился с каким-то вопросом Тассинари. Вопроса он не расслышал и ответить не мог. Положение его было затруднительным, но на помощь ему, сам того не подозревая, пришел Пазетти. Пазетти не стал дожидаться, пока композитор ответит, ему не терпелось продолжать начатый разговор. Композитор стал прислушиваться и понял, что Пазетти с Тассинари все еще говорят о коронационных торжествах.
Тассинари сказал, что присутствие в Милане его величества вдохновило многих артистов, и они создали великолепные произведения искусства, посвященные императору. И Тассинари назвал Андреа Маффеи, художника Мольтени, кавалера Помпео Маркези (скульптора) и поэта Солеру. Вот тут-то композитор и услышал впервые о Солере.
— Ему еще нет двадцати лет, — сказал Тассинари, — но он сумел написать весьма торжественный гимн в честь императора. Гимн называется «Амнистия» и в самых красноречивых и возвышенных выражениях прославляет милосердие и великодушие лучшего из монархов.
— Солера… Знаю, — сказал Массини. — Его стихи «Первые песни» — так, кажется, называется книга? — свидетельствуют о недюжинном поэтическом даровании.
— Под явным влиянием Манцони, — добавил Пазетти.
— Это влияние благотворное, — сказал Массини, — лучшего и желать нельзя.
— Он столько же поэт, сколько и композитор, — заметил Пазетти, — я знаю очаровательные вещицы для голоса, вышедшие из-под пера этого одаренного юноши.
— Этот одаренный юноша, — сказал Тассинари, — яркий пример того, как в нашей стране изменились и, я бы сказал, смягчились нравы. Отец его был государственным преступником, а он, сын преступника, воспевает великодушие императора.
— О, — сказал Пазетти, — государственным преступником? Я этого не знал.
— Он был приговорен к смертной казни августейшим отцом ныне здравствующего императора, — сказал Тассинари.
Массини поперхнулся вином и закашлялся.
— Смертная казнь была заменена пожизненным одиночным заключением, — сказал Тассинари.
— Позвольте, позвольте, — Пазетти очень оживился, — значит, амнистия непосредственно касается этого Солеры. Как это интересно!
— Не совсем так, — Тассинари скривил рот, как бы желая улыбнуться, — она касалась бы его, если бы он был жив. Но он уже умер.
— Ах, так, — сказал
Композитор не думал тогда, что ему придется работать с Солерой.
А с Джузеппиной Стреппони композитор встретился еще раньше, чем стал работать с Солерой. Он встретился с синьорой Стреппони в тот момент, когда постановка «Оберто» стала острой жизненной необходимостью — необходимостью, требовавшей безотлагательного решения.
Композитор переселился в Милан. Он порвал с родным городом. Он отказался от занимаемой им должности городского maestro di musica. Он переселился в Милан с Маргеритой и шестимесячным сыном, и здесь в Милане у него не было ни службы, ни постоянного заработка. От постановки оперы зависело все его будущее. Он даже не мог представить себе, как стал бы существовать, если бы опера не была поставлена. Поэтому он даже не допускал мысли, что опера может не увидеть света рампы.
Он понимал, что переезд в Милан был шагом рискованным. Рискованным, конечно, но не опрометчивым. Он много думал, прежде чем решиться на этот шаг, много думал и взвешивал все обстоятельства за переезд и против него и все же решил переехать. Вечером накануне отъезда он говорил синьору Антонио:
— Вы знаете, что не жажда наживы заставляет меня поступать так, как я поступаю. Вы знаете, к чему я стремлюсь и на что надеюсь. Я хочу работать и проявить себя. Я хочу стать настоящим человеком, а не бесполезным существом, какими вижу многих.
Это была для него очень длинная речь и очень трудная, потому что он не любил говорить о себе. И теперь, когда он счел себя не вправе молчать и сказал то, что имел сказать, — это далось ему нелегко, и ему казалось, что он говорит неестественно, по книжному. А это он ненавидел больше всего.
Но синьор Антонио понял его, как нужно было понять; он обнял его и ничего не сказал, но в глазах у него были слезы.
Композитор приехал в Милан озабоченный, но полный энергии и решимости победить. Энергия и решимость — их потребовалось очень много, чтобы продолжать бороться с препятствиями, которые неизменно вырастали у него на пути. Он приехал в Милан в феврале 1839 года с Маргеритой и малюткой сыном.
В Милане для него ничего не изменилось. Влиятельных друзей не было. Оперой «Оберто» не удалось заинтересовать ни одного импресарио.
Тотчас по приезде Верди направился в Ла Скала с твердым намерением добиться свидания с Мерелли. Теперь он решил взяться за дело сам, ни на кого не рассчитывая. Влиятельных друзей, как и прежде, не было. Надо было продвигать оперу самому.
Но ему так и не удалось повидаться с Мерелли. Импресарио был недосягаем и недоступен. Застать его в театре было невозможно.
Однажды композитор раскричался на секретаря дирекции, который с улыбкой сказал ему, как только он отворил дверь: «Синьора Мерелли нет и сегодня его в театре не будет». Композитор был уверен, что это ложь, а ложь всегда оскорбляла и возмущала его. Он ушел, хлопнув дверью, а пока он стоял на площади, съежившись от бешенства и жгучего чувства обиды, к театру подъедал новый нарядный экипаж с черным лакированным кузовом и высокими колесами, в которых мелькали красные и желтые спицы. На высоких козлах сидел кучер в ливрее с золотым позументом и золотыми пуговицами, в цилиндре с кокардой. Верди видел, как из театра вышел Мерелли и, небрежно бросив сигару, поднялся в экипаж и развалился на сиденье, и проехал мимо композитора, даже не взглянув на него, а полицейский на углу, пропуская нарядную коляску, приложил два пальца к треуголке. Ай да Мерелли! Ай да импресарио!