Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии
Шрифт:
И только в Москве — столице советский человек мог чувствовать себя дома.
«Друга я никогда не забуду, если с ним подружился в Москве», — так хором пели свинарки и пастухи в советских фильмах.
Потому что это настоящий друг, из дома.То есть— из Москвы. А все прочие друзья — просто знакомые из командировки. Пусть даже с ними и прошла вся жизнь где-то на Урале или в Сибири, о них нельзя сказать, что ты их никогда не забудешь. Ведь ты подружился с ними не в Москве, на подлинной родине для всего мирового пролетариата. Ты познакомился с этими немосковскими друзьями, шатаясь где-то по свету без дома, без адреса. Даже если прожил всю жизнь на одном и том же месте.
Вот какой образ родины навязывала человеку империя.
Поэты и мыслители,
Карл Ясперс всю жизнь был таким диссидентом и жил именно так — у моря, которое он видел лишь несколько раз в жизни, но которое непрерывно существовало в его душе.
Он вполне мог бы подписаться под словами Ф. Ницше:
«Я не стал бы строить себе никакого дома (и это даже входит в мое понятие о счастье — не обзаводиться домом!). Но если бы мне пришлось, я бы, как некоторые римляне, построил его на самом берегу, так, чтобы он вдавался прямо в море — я хотел бы иметь кое — какие общие тайны с этим прекрасным чудовищем» [27] .
27
Nietzsche F. Die froeliche Wissenschaft // Nietzsche F. Sдmtliche Werke. Kritische Studienausgabe in 15 Baenden. Herausgegeben von Giorgio Colli und Mazz- ino Montinari. Neuausgabe. Mьnchen: Deutscher Taschenbuch Verlag — de Gruyter, 1999. Bd. 3. S. 513.
К. Ясперсу надо было жить с морем,поскольку ему выпало родиться в империи. В империи новорожденной, а потому особенно крикливой — 1883 год был всего лишь двенадцатым годом ее существования. Молодые империи наглы и настырны. Они пробуют голос, громко заявляя о своих правах и порядках, о тех правах и порядках, которые уже по умолчаниюподразумеваются в империях старых.
Германская империя, созданная Отто фон Бисмарком, была громогласной и солдафонской. Фридрих Ницше ненавидел ее за это — за то, что прусский офицер с его командным голосом и безапелляционностью был принят здесь за образец, на который равнялись не только государственные служащие, но и все население от мала до велика. Ф. Ницше признавал воинские доблести прусского офицера, но с отвращением наблюдал, как он начинает определять весь стиль имперской жизни:
«Но стоит лишь ему начать говорить и двигаться, как он оказывается самой нахальной и самой противной фигурой в старой Европе — сам того не сознавая, без всякого сомнения! Не сознают этого и славные немцы, дивящиеся в нем человеку первостепенного и аристократичнейшего общества и охотно позволяющие ему “задавать тон”. Этим-то он и занят! — и тону его подражают прежде всего фельдфебели и унтер — офицеры, делающие его еще более грубым. Обратите внимание на командные выкрики, которыми прямо-таки выревываются немецкие города, теперь, когда у всех ворот занимаются строевой подготовкой: какая чванливость, какое бешеное чувство авторитета, какая насмешливая холодность вызвучивается в этом реве! Неужели немцы и в самом деле музыкальный народ?» [28]
28
Ницше Ф. Веселая наука // Ницше Ф. Соч. в 2 т. Т. 1. С. 579.
Беда кайзеровской Германии, по мнению Ницше, состояла не в том, что в ней есть армия, а в том, что она пытается копировать армейские порядки
«Нечто насмешливое, холодное, равнодушное, небрежное в голосе: это ныне звучит для немца “благородно” — и претензия на эту благородность слышится мне в голосах молодых чиновников, учителей, женщин, торговцев; даже маленькие девочки подражают уже этому офицерски — немецкому языку <…> Официальные немецкие сообщения, проникающие и за границу, инспирированы не немецкой музыкой, но как раз этим звучанием безвкусного высокомерия. Почти в каждой речи первого немецкого сановника, и даже тогда, когда он вещает в свой кайзеровский рупор, слышится акцент, от которого с отвращением уклоняется ухо иностранца: но немцы выносят его — они выносят самих себя» [29] .
29
Там же.
Именно от этого казенно — казарменного имперского духа и надо было бежать к морю, которое постоянно должно было жить в твоей душе. Ведь на фоне бескрайнего моря всякая человеческая империя ничтожна. Как, впрочем, и вообще все человеческие затеи: титаники индустриальных времен ничуть не менее смехотворны, чем попытки царя древних персов заковать море в кандалы, опускаемые в его воды.
Когда такое — вольное — море все время живет в твоей душе, никакие посягательства империи на твою свободу и жизнь не страшны.
Их можно игнорировать,совершая Великий Отказ.
Правда, иногда такой Великий Отказ, предполагающий полное отстранение от империи и от ее дел, может быть нарушен — когда постоянные попытки империи достатьпоэта в его внутреннем уединении окажутся удачными. Тогда море в душе поэта будет убито. Так произошло с Анной Ахматовой, которая не выдержала семнадцати месяцев ожидания в тюремных очередях Ленинграда, добиваясь свидания с сыном:
Если когда-нибудь в этой стране Воздвигнуть задумают памятник мне, Согласье на это даю торжество, Но только с условьем — не ставить его Ни около моря, где я родилась: Последняя с морем разорвана связь, Ни в царском саду у заветного пня, Где тень безутешная ищет меня, А здесь, где стояла я триста часов И где для меня не открыли засов. Затем, что и в смерти блаженной боюсь Забыть громыхание черных марусь…Империя точно так же пыталась достать К. Ясперса, но порвать его связь с внутренним морем все же не смогла, как ни старалась. В годы нацистского правления Карлу Ясперсу, либералу, женатому на еврейке, запретили преподавать и публиковать свои работы. За взятку— этой болезни подвержены все этатистские режимы — ему удалось узнать точную дату, на которое была намечена депортация в концентрационный лагерь его и жены. До этой даты оставалось восемь лет. (Империи любят планировать). Все эти годы К. Ясперсу, отстраненному от преподавания и лишенного возможности публиковать свои работы, исправно привозили продукты и дрова, как профессору университета. (Ordnung muss sein!)
За несколько дней до запланированного срока депортации Ясперса спасли американцы, вошедшие в город. Но все восемь лет обреченный профессор, с которым поддерживали связь только самые близкие и верные друзья, неустанно трудился — писал книги. Остальные задавали недоуменные вопросы: «Зачем вы пишете? Ведь публиковаться вам запретили, а после депортации из ваших рукописей вряд ли что сохранится».
Вынести все это позволял только образ родного моря — в душе. Если в детстве Карл Ясперс признавался, что его родной город вызывал у него ощущение «тоски по родине», то на закате жизни он мог бы сказать, что это же ощущение у него вызывали все места, где ему пришлось проживать.Только вокруг обретенного в детстве внутреннего моря он чувствовал себя дома.