Молодые годы короля Генриха IV
Шрифт:
Этот знал. Этот слушал целую ночь истошный крик и вой, разносившиеся по замку Лувр. Этот глядел в лицо своим мертвым друзьям, он распрощался с ними и с дружеским общением людей между собой, с вольной, отважной жизнью. Дружный отряд всадников, кони — голова к голове, смиренный псалом, а с полей прибегают красивые девушки. Как радостно и быстро летим мы вперед под летящими вперед облаками! Но теперь он войдет в эту комнату поступью побежденного, поступью пленника. Будет покорным, будет совсем иным, скрыв под обманчивой личиной прежнего Генриха, который всегда смеялся, неутомимо любил, не умел ненавидеть, не знал подозрений. — Кого я вижу, вот радость, он цел и невредим! Друг де Нансей, какое счастье, что хоть с вами-то ничего не случилось! Многие защищались, знаете ли,
Он так и сделал. И капитан не успел опомниться, как получил от Генриха доказательство его пылкой любви. Никакие маневры не помогли, пришлось стерпеть поцелуи в обе щеки, хотя Нансей при этом громко заскрежетал зубами. А потом, не успел он опомниться, как ловкий проказник был уже далеко.
Генрих находился в комнате, которую отперла Маргарита. Дверь, как она ни была широка, заслонял Карл. Он никому не давал войти, хотя неумолчно вопил, что вот еще остались протестанты, надо поскорее свести с ними счеты. Де Миоссен, первый дворянин, все еще лежал ничком перед извергом, колени у него одеревенели, но он вовсе не был похож на человека, которому предстоит умереть, а скорее на старого чиновника, которому раньше времени хотят дать отставку. Д’Арманьяк, камердинер-дворянин, не соизволил повергнуться к стопам короля. Он закинул голову, выставил вперед ногу и прижал руку к груди. На постели лежала груда окровавленного белья, из нее выглядывали молодые влажные глаза. — Кто это? — спросил Карл и позабыл взреветь. —
Камердинер ответил: — Господин Габриель де Леви, виконт де Леран. Я позволил себе перевязать его. Правда, он уже залил кровью всю постель. Остальным, сир, не помогли бы никакие перевязки. — Движением, в котором выражалась и боль и все же презрение к смерти, он указал на несколько трупов.
Карл уставился на них, потом, найдя ту мысль, которая ему была нужна, завопил: — Эти собаки-еретики осмелились осквернить комнату моей сестры, принцессы Валуа, довели дело до того, что их здесь прикончили! Вон отсюда, тащите их на живодерню! Нансей, тащите их вон! — И капитану ничего не оставалось, как вместе со своими людьми приняться за уборку трупов. А тем временем Карл всем своим телом прикрывал уцелевших. Как только солдаты скрылись за поворотом, он, сопя и устрашающе выкатывая глаза, накинулся на Миоссена и д’Арманьяка.
— Пошли отсюда к черту! — Этого ему не пришлось повторять. Дю Барта и д’Обинье также воспользовались случаем и исчезли. Карл сам запер за всеми дверь.
Он сказал: — Я надеюсь на гасконцев: они проводят беднягу де Миоссена, и по пути с ним ничего не случится. Смотри, Марго, если ты вздумаешь докладывать матери, что я щажу гугенотов, так имей в виду: я знаю про тебя кое-что похуже. Вон один лежит на твоей собственной постели. — И, обращаясь скорее к самому себе, добавил: — Около него еще есть одно место. Почему бы рядом с ним не лечь и мне? Ведь и меня ждет та же участь. — И он улегся на окровавленное одеяло рядом с грудой белья. Вскоре лицо его и дыхание стали, как у спящего. Однако Генрих и Марго видели, что из-под его закрытых век бегут слезы. Из глаз молодого Лерана тоже текли слезы, хотя он их уже закрыл. Так покоились друг подле друга две жертвы этой ночи.
Конец
Марго приблизилась к окну и стала смотреть на улицу. Но ничто из совершавшегося там не доходило до ее сознания: она была поглощена одним — она ждала Генриха. «Вот он подойдет сзади и, шепнет мне на ухо, что это только сон. Потом начнет все и всех вышучивать, а на самом деле будет думать только о нашей любви. Nos belles amours», — подумала она его словами. Своими словами она подумала: «Наше ложе залито кровью. Мы шли сюда, пробираясь среди
Но пока она раздумывала о конце их любви, неутомимая надежда начинала все сызнова: «Стоя у меня за спиной, он шепнет мне, что это только сон… Нет! — решила она. — Нет, не скажет он этого! Не такой человек! Да еще при его нелепой мужской гордости! Наверняка сидит сейчас позади меня, отвернулся и ждет, когда я сама его ненароком поцелую. Я ведь ученее его, многоопытнее, и я женщина! Мне предоставляет он дальнейшее, и неужели у меня не хватит умения доказать этому мальчику, что не всякая правда — правда?»
Однако не успела она обернуться, как вдруг услышала оглушительный трезвон. Звонили все парижские колокола: только одного, который перед тем ворчал низко и глухо, уже не было слышно: вероятно, он начал первым и теперь, довольный, что дело сделано, умолк. Но, несмотря на оглушительный гул набата, сквозь него все же прорывался истошный крик и вой. — Слава Иисусу! Смерть всем! Tue! Tue! — разносился по городу многоголосый рев. Один взгляд, брошенный на площадь и улицы, — и Марго отшатнулась: ученая и многоопытная, а об этом позабыла. Что же нам теперь делать, дитя мое, несчастное дитя мое?
Она обернулась — Генриха в комнате не было. Двое лежавших на кровати мужчин, стонали, обоим снилось, что их казнят под набатный звон всех колоколов Парижа и под истошный вой толпы. И вдруг все это как будто перенеслось сюда, в комнату: нестерпимые звуки уже сверлят и буравят голову, вокруг тебя точно бушует буря, ты не можешь устоять на ногах, тебя сотрясает ужас. Это произошло потому, что в соседней комнате распахнули окно. Туда удалился Генрих. Только бы не видеть и не слышать всего этого вместе с Марго, уж лучше одному. Вот он и толкнул дверь в ту комнату, которая была сначала приготовлена для его сестрички и где потом хотели спрятать адмирала от убийц. Марго бессильно поникла головой: «Переступить этот порог? Увы, не переступишь! Пойти к Генриху? Уже нельзя».
А он смотрел и слушал. Площадь внизу кишела людьми, они валили из улочек и переулков, и все были страшно заняты — ни одного праздного зрителя. Все были заняты только одним: убивали или умирали; и они трудились с великим усердием, уподобляя свои движения размаху колоколов и совершая их в такт истошным воплям. Работали на совесть. И все же — какое разнообразие, сколько изобретательности. Вон наемный убийца тащит старика, аккуратно обвязанного веревкой, чтобы бросить его в реку. Какой-то горожанин прикончил другого с особым тщанием и обстоятельностью, затем взвалил его себе на спину и отнес к куче трупов, уже голых. Раздевал убитых народ: это — дело простонародья, а не почтенных горожан. Каждому свое. Почтенные горожане поспешно уходили, унося с собой тяжелые мешки, набитые деньгами: они знают, где у соседей-еретиков что припрятано. Иные тащат целые сундуки, для чего опять-таки пользуются плечами народа. Вон пес лижет рану своей заколотой кинжалом госпожи. Растроганный убийца невольно гладит его, прежде чем перейти к новой жертве. Ведь и у этих людей есть сердце. Убивают они за всю свою жизнь, наверное, в течение одного только дня, а собак они ласкают каждый день.
В конце переулка виднелся холм, на нем вертелись крылья ветряной мельницы — и сейчас и всегда. По мосту, через реку, можно было бы бежать отсюда, если бы только перебраться. Целая толпа теснившихся на мосту беглецов погибла под ударами охраны. Ибо охрана, которой командовали всадники, оказалась на месте, ей полагалось поддерживать порядок. Горожане — пешие и конные — свободно передвигались в проходах, которые каждый убивающий должен был оставлять между собой для тех, кто убивал рядом с ним. Свободное место в таком деле необходимо так же, как оно необходимо трудолюбивым пчелам в их работе. Если бы не вся эта кровь и еще кое-что, а в особенности адский шум, с некоторого расстояния могло показаться, что эти добрые люди просто рвут цветы на лугу. Во всяком случае, над ними синело безмятежное небо, полное солнечного блеска.