Молодые годы короля Генриха IV
Шрифт:
Как раз вошел герцог Анжуйский, он был в отличном расположении духа, и от этого в зале стало как-то легче дышать, ее потолок поднялся к августовскому небу, замок словно вырос. Наконец-то д’Анжу чувствовал себя победителем, он был милостив и весел: — О, я жив! Впервые я жив по-настоящему, ибо мой дом и моя страна избегли величайшей опасности, Наварра, адмирал был нам враг, он обманывал тебя. Он старался разрушить мир и во Франции и по всей земле. Он готовил войну с Англией и распространял слухи, будто королева Елизавета намерена отнять у нас Кале. Адмиралу и в самом деле надо было умереть. Все дальнейшее — только печальное следствие этого, цепь несчастных случайностей, результат былых недоразумений
Выбор последних слов был неудачен, и наиболее чувствительным слушателям стало не по себе. Но в остальном эту речь можно было почесть превосходной, ибо она была проникнута стремлением благодетельно смягчить и сгладить все происшедшее. Именно этого все и жаждали. С другой стороны, д’Анжу говорил что-то уж очень пространно, и он почувствовал жажду; к тому же от слишком напряженного внимания слушателей человек устает. Но когда хотели подать вина, в Лувре не нашлось ни капли. Припасы закупались только на один день. Вчерашние были полностью исчерпаны после резни, а нынче и дня-то не было. Никто не помышлял ни о вине, ни о мясе, даже хозяева харчевен не решились открыть свои заведения. Наследнику престола и двору нечем было промочить глотки. — Но по этому случаю не должны же мы порхать в потемках, как тени, — заметил д’Анжу и приказал зажечь все двадцать люстр.
Странно, что и это никому не пришло в голову.
Дворецких разослали повсюду, и те ринулись бегом, но возвращались шагом и по большей части с пустыми руками. Лишь кое-где удалось им найти свечи: все были сожжены во время резни, под истошный вой и крик. В течение некоторого времени сумрак в зале продолжал сгущаться, а движения людей все замедлялись, голоса звучали все тише. Каждый стоял в одиночку; только пристально вглядываясь, узнавал он соседа, все чего-то ждали. Некая дама громко вскрикнула. Ее вынесли, и с этой минуты стало ясно, что благожелательная речь королевского брата, в сущности, ничего не изменила. Генрих, который шнырял в толпе, слышал шепот: — Мы нынче ночью либо перестарались, либо недоделали.
Слышал он и ответ: — Этого ведь как-никак именуют королем. Если бы мы и его пристукнули, нам пришлось бы иметь дело со всеми королями на земле.
И тут король Наваррский понял еще кое-что в своей судьбе. Яснее, чем другие, которые только шептались, уловил он затаенный смысл, а также истинные причины произнесенной его кузеном д’Анжу торжественной речи. Д’Анжу явился сюда прямо от своей мамаши, вот разгадка! Мадам Екатерина сидела у себя в уединенной комнате за секретером и собственной жирной ручкой набрасывала буквы, настолько же разъезжавшиеся в разные стороны, насколько она сама казалась собранной; и писала она протестантке в Англию следующее: «Адмирал обманывал вас, дорогая сестра, только я одна — ваш истинный друг…»
«Свалить все на мертвого — это верный способ избежать ответственности за свои злодеяния; и люди, которые вообще не любят нести ответственность за совершенное ими зло, могут успокоиться, что они и делают. Все это касается умерших. И меня!» — думает Генрих. Под прикрытием ночи и тьмы лицо Наварры наконец выражает его истинные чувства. Рот скривился, глаза засверкали ненавистью.
Но он тут же все подавил — не только выражение, но и само чувство, ибо вдруг стало светло. Слуги, взобравшись на лестницы, зажгли наконец несколько свечей, и те бросили свои бледные лучи на середину залы. Толпа придворных воскликнула «А!», как и любая толпа после долгого ожидания в темноте. К Генриху подошел его кузен д’Алансон. — Генрих, — начал, он, — так не годится. Давай объяснимся.
— Ты говоришь это теперь, потому что стало светло? — откликнулся Генрих.
— Я вижу, что ты меня понимаешь, — кивнул Двуносый.
— Вероятно, во всем Лувре я самый благочестивый католик, — сказал Генрих.
— Мой брат д’Анжу ужасно важничает, просто невыносимо. Еще бы! Герой дня, достиг своей цели, весел и милостив!
— Черноватые духи уже не окружают его, — подтвердил Генрих.
— Он же любимец нашей драгоценной матушки, и теперь дорога перед ним открыта. Вот бы еще помер наш бешеный братец Карл… Неужели тебе приятно видеть все это, Наварра, и только скрежетать зубами от бессилия? Мне — нет. Давай бежим, Наварра, и поднимем в стране мятеж! Не теряя времени!
— Я, правда, один раз уже упустил случай заколоть Гиза… — вырвалось у кузена Наварры, не успевшего сдержать закипевшей в нем ярости. Но он тут же опомнился и овладел собой. «Двуносому не очень-то следует доверять. Если он даже и не фальшив, то раздерган, как буквы в письмах его матери, — подумал Генрих. — Ни к каким планам его не привлекать, — решил он. — Ничем не выдавать себя…» — Но за этот промах я благодарю господа, — закончил он начатую им фразу о Гизе.
Д’Алансон уже не замечал, что двоюродный брат не слишком с ним откровенен. Что до него, то он все тут же и выложил: — Ты не поверишь, но нынче вечером они ждут иноземных послов. Должны прибыть папский легат и представитель дона Филиппа, чтобы выразить свое глубокое удовлетворение по поводу успешно проведенной Варфоломеевской ночи. Удачливые преступники обычно начисто забывают свое деяние: ведь оно вызывает отвращение. Мадам Екатерина уже оделась и ждет. А! Давай пройдем немного дальше. В этом месте у стены скрытое эхо, его слышно в комнате моей достойной мамаши. А наш разговор мог бы настроить ее подозрительно.
— Да я ничего не сказал, — решительно заявил Генрих.
— А я ненавижу д’Анжу, — последовал ответ брата.
— Чего ты от него хочешь, Франциск? По мне, только бы жить не мешал. — Генрих нарочно не смотрел по сторонам: все же от него не укрылось, что под единственной зажженной люстрой слуги расставляют карточный стол. И д’Анжу уже звал: — Брат мой д’Алансон! Кузен мой Наварра!
— Сейчас, господин брат мой, — отозвался Франциск д’Алансон. — Мы тут обсуждаем важные вопросы! — Когда люди так откровенны, никакого заговора быть не может. Кузены отошли еще дальше от толпы придворных. Д’Алансон сопровождал свои слова судорожными и нелепыми телодвижениями. Он то делал вид, что прицеливается из ружья, то наклонялся, точно спуская свору собак. — Д’Анжу — сумасшедший, — говорил он. — Все с ума посходили. Они ждут не только легата, им недостаточно похвал, на которые, по их мнению, не должен поскупиться дон Филипп. Они мечтают о посещении англичанина Волсингтона — ни больше, ни меньше. Почему-то считается, что достаточно кому-нибудь беззастенчиво расправиться со слабейшим, чтобы заслужить благосклонность Англии.
Генрих сказал: — Кузен д’Алансон, если ты столь проницателен, то почему ты упорно не желаешь замечать происков Лотарингского дома? Ведь вас, Валуа, хотят спихнуть с престола! И я, ваш скромный и доброжелательный родственник, я хочу предостеречь вас. Если Варфоломеевская ночь — дело, угодное Христу, и если страх может поддержать единство королевства, то не забудьте, что Париж еще до того признал лотарингца благочестивейшим из католиков. А теперь, когда он наступил на лицо мертвому адмиралу, тем более. — Так говорил Генрих, почти беззвучно, чтобы ненароком у него не вырвался крик или ему не изменил голос.