Молоко волчицы
Шрифт:
– Райка!
– крикнул Трофим.
– Бумагу и перо! Живо!
Ровно по воздуху, принеслась Райка. Спиридон взял у нее тетрадку и огрызок карандаша. Записал со слов дела песню. Отошел в сторонку, глянул на захолодавшее небо, на тучи, медленно наступающие на синеву, - нашел мстив! Схватил стакан, выпил и, держа слова перед глазами, запел:
Только я распилась,
Только разгулялась,
А мой муж-соколик
Домой приезжает.
А я горевати:
Куда гостя девати?
Я его в окошко
В окошко не лезет,
Я его под лавку
Войлочком накрыла,
Сенцом притрусила.
А муж жене говорит:
Жена
Белая лебедушка,
Что у тебя под лавкой
Войлочком прикрыто,
Сенцом притрушено?
Ой, муж-муженек,
Глупый твой разумок,
Серая овечка
Барашка окотила,
А этого барашка
До трех дней не смотрят.
Вот прошло три денечка,
И муж жене говорит;
Жена моя, женушка,
Белая лебедушка,
А где ж тот барашек,
Что три дня не смотрят?
(А это был не барашек,
А Скрыпников Николашек!)
– Снова! Снова!
– закричали подошедшие на песню помольцы, чьи телеги стояли в дальнем углу двора.
А Трофим Егорович казенную бутылку отколупывает.
У Синенкиных своя баталия идет: Федор не прочь породниться с Есауловыми - люди видные, но сам называться не пойдешь. Есаулиха вроде обещала Насте прийти на сговор - никого нет. Пьяных братьев Федька видал на мельнице, а там тоже невеста. Сколько можно, ждали.
Тут, как на грех, сваты приехали - с Генеральской улицы! Правда, сам жених Петр Глотов, гребенской казак, жил на хуторе, а дом его, доставшийся по наследству, на курсу господа занимают. Глотовы фамилия известная, брат Петра чихирню держит. Но жениха Синенкины в глаза не видали. Услужливые языки донесли: чином сотник, лет сорок два, при капиталах - винодел, с лица тощеват, плюгавенький, белоглазый, чуб вьется, как наплоенный, но тем чубом он достанет невесту лишь до плеча.
Пока сваты сидели в горнице, Мария в амбаре бухнулась в ноги отцу, призналась в любви с Глебом до венца. Федор снял с поперечины вожжи и полосовал дочь до крови. Она ловила губами его руки, целовала их, зажимала себе рот, чтобы в хате не услыхали крика.
Вошла побелевшая Настя, тоже просила отказать гребенским. И хотевший было уступить Федор взъярился вновь. Как? Бабы будут верховодить в доме? Он им хозяин или они, может, ему? Разве он против Есаулова парня? Все выложили бы ему для счастья любимой дочери, но где он? Быть ей за гребенским казаком! Стар? Дюжей любить будет! Ростом мал? С красы воду не пить! Люди справные - три пары быков, туча пчел, виноделие, а главное религия своя - старообрядцы, поганой щепотью не крестятся, помидоров не едят, бесовское зелье не курят!
– Сам-то куришь, - робко вставила Настя.
Федор задохся от ярости, пнул макитру с кислым айраном - на черепки разлетелась.
– Цыть, проклятые! Истинно говорит дядя Анисим: домашние - враги человека! Душу вы мою вымотали! Федька, неси шашку, порубаю гадюк подколодных!
– И хлестал ременными вожжами длинные голые ноги дочери с костистыми, еще детскими коленками. И остыл, как урядник перед есаулом, в амбар прикостылял дед Иван, сваты остались в хате одни. Он тоже против мозглявенького Петра, но сказал так: - Богатые, нос драть будут!
– Что у нас, девка в поле обсевок, что ли?
– скрывает тайну дочери Федор.
– Не пустодомка, не межедворка, на работу моторная.
– Откажи, - махнул дед Насте.
– Молода, мол, еще.
Федор набычился.
Ночью Мария тихо плакала в темноте, на сундуке. Тело жгли
Что ж ты, Машенька, да ты на личико бледна?
Или душечка да заболела у тебя?
Ой болит-болит да сердце ноет у меня,
Я из горенки да все во горенку хожу,
Часто-часто да я все в окошечко гляжу.
Увидала да я поругала подлеца:
– Где ж ты, милый, мой хороший, пропадал
Или в карты, или во бильярты ты играл?
– Я не в карты да я не в бильярты не играл,
Я с хорошенькой девчоночкой гулял...
Скрипнула дверь. Отец. Сжалась, притворилась спящей, неровен час убьет пьяный. Федор осторожно присел на краешек сундука. Она вспомнила, как злобно сек он ее, глаз не открыла. Отец посидел, сказал, дохнув вином:
– Яблок большущий уродился на энтой яблоне, что с краю, и спрятался в листьях. Вечером гляжу, листья опали, а он так и просится в руки, холодно ему. На.
– Положил на подушку яблоко. Яблоко было большое и теплое.
Она поймала, как в амбаре, его разбитые работой руки, беззвучно тряслась в рыданиях. А он, как в далеком ее детстве, гладил дочь по голове, сморкаясь в рубаху.
ЗИМНИЙ САД
Прасковью Харитоновну Есаулову в станице называли - кремень-баба. Оттенков тут много. Старинный. Твердый. Холодный. Дающий огонь кремень. С возвращением старших сыновей со службы она стала думать об их будущих семьях. Заранее знала, что жена не заменит мать, и заранее не любила, как велось исстари, будущих снох. Тем хуже, если снохи будут любить ее сынов, - она будет ревновать материнской ревностью. И заранее решила, что праздничные рубахи сыновей будет стирать сама - разве жена так постирает! Но женитьба неотвратима - не нами начато, не нами кончится. Она еще помнила, что и ее не любила свекровь по той же причине - сына забрала, но теперь сама созревала в такую же, в черной шали, свекруху. Она знала, что будет противиться бракам сыновей, и звала, что потом уступит, согласится. Когда Настя Синенкина намекнула ей, что не худо породниться, Прасковья надела роги - заупрямилась: старшие сыны пока еще не женаты, Глеб подождет, Синенкины - старообрядцы, хотя сама Настя была из православных. И не видать бы Глебу Марии как своих ушей, если бы не узнала Прасковья, что братья почти просватали за Глеба хромую дочь мужика. Из двух зол она тут же выбрала меньшее - Марию, казачку. Сердце Прасковьи даже помягчело, как воск у огня, - душа у Маруськи голубиная, а что некрасива, так об этом уже сказано: красивые пляшут, некрасивые пашут. Конечно, свекровскую суровость в Прасковье не растопит никакой огонь, но она будет жалеть Марию: даст иногда поспать на зорьке, сама коров подоит, хлебы поставит, разрешит снохе вечерком у калитки с подружками язык почесать - бабья услада.
О хромой Раечке Прасковья узнала от Спиридона в тот же день - он прибегал домой за аракой - и хотела сразу же, вечером, идти к Синенкиным на сговор, как договаривались Глеб и Мария, но сыны загуляли допоздна, явились в полночь пьяные, говорить с ними было бесполезно, да и скотину управлять на ночь пришлось самой.
На другой день старшие братья ушли похмеляться, а младший зло наказывал себя за вчерашнее работой, сено перекладывал, был хмур, неразговорчив и только чуть успокоился, когда мать ушла к вечерне.