Монахиня
Шрифт:
Он ушел, а я все еще сидела на прежнем месте, не в силах пошевелиться и не решаясь выйти из приемной.
В монастырях не дозволяется ни писать письма, ни получать их без разрешения настоятельницы. Ей показывают и те, которые получают, и те, которые пишут: следовательно, я должна была отнести ей это письмо. Я направилась к ее келье; путь туда показался мне бесконечным. Узник, выходя из своей камеры, чтобы выслушать смертный приговор, не мог бы идти медленнее, не мог быть более удручен, чем я в эту минуту. Наконец я все-таки оказалась у ее дверей. Монахини издали следили за мной; они ничего не хотели упустить из зрелища моего горя и моего унижения. Я постучала, мне отворили. У настоятельницы было несколько монахинь. Я видела только подол их одежд,
С этой минуты я решила подчиняться всему, чего бы от меня ни потребовали. Они запретили мне посещать церковь, и я сама запретила себе появляться в трапезной и в рекреационной зале. Я всесторонне обдумала свое положение и увидела, что теперь единственный источник спасения — в моей полнейшей покорности и в той выгоде, какую монастырь мог извлечь из моих талантов. В течение нескольких дней обо мне как будто совсем забыли, и я была бы довольна, если бы так продолжалось и дальше. Ко мне приходили посетители, но единственным, кого мне разрешили принять, был г-н Манури. Войдя в приемную, я застала его в той же самой позе, в какой сама приняла его посланного: он сидел, уронив голову на руки и облокотившись на решетку. Я узнала его, но ничего ему не сказала. Он не решался ни взглянуть на меня, ни заговорить. — Сударыня, — сказал он наконец, не меняя положения, — я писал вам; прочли вы мое письмо?
— Я получила его, но не прочла.
— Значит, вы не знаете…
— Нет, сударь, я знаю все, я догадалась о своей участи и покорилась ей.
— Как обращаются с вами после этого?
— Пока обо мне не думают, но прошлое говорит о том, какое будущее меня ждет. У меня одно утешение — лишившись надежды, которая поддерживала меня раньше, я не смогу выносить такие страдания, какие выносила до сих пор: я умру. Мой проступок не из тех, какие прощают в монастырях. Я не прошу у бога, чтобы он смягчил сердца женщин, во власть которых ему угодно было меня отдать; я прошу его только даровать мне силы переносить страдания, спасти меня от отчаяния и поскорее призвать к себе.
— Сударыня, — сказал г-н Манури со слезами на глазах, — будь вы моей сестрой, я и тогда не смог бы сделать больше…
У этого человека доброе сердце.
— Сударыня, — продолжал он, — если я смогу быть чем-нибудь вам полезен, располагайте мною. Я пойду к председателю суда, он считается со мной. Я пойду к старшим викариям и к архиепископу.
— Сударь, не ходите никуда, все кончено.
— А если бы можно было перевести вас в другой монастырь?
— К этому имеется слишком много препятствий.
— Какие же это препятствия?
— Трудно получить разрешение, затем надо сделать новый вклад или получить обратно старый из этого монастыря. Да и что ждет меня в другой обители? Мое собственное окаменевшее сердце, безжалостные настоятельницы, монахини, которые не лучше здешних, те же обязанности, те же мучения. Лучше уж кончить мою жизнь здесь: она будет короче.
— Но ваша судьба, сударыня, вызвала сочувствие многих почтенных людей, и большинство из них богаты. Если вы уйдете, оставив вклад, вас не будут удерживать силой.
— Возможно.
— Монахиня, которая выходит из монастыря или же умирает, увеличивает благосостояние тех, которые остаются.
— Право же, эти почтенные богатые люди уже забыли обо мне, и они очень холодно встретят вас, когда окажется, что надо внести вклад за их счет. Почему
— Сударыня, поручите мне это дело; в нем я буду счастливее.
— Я ни о чем не прошу, ни на что не надеюсь, ничему не противлюсь. Единственная остававшаяся мне надежда разбита. Если бы я хоть могла рассчитывать, что бог изменит меня и что склонность к монашеству займет в моей душе место утраченной надежды его оставить… Но нет, это невозможно: монашеская одежда приросла к моей коже, к моим костям и теперь давит меня еще больше. О, какая судьба! Быть навеки прикованной к монастырю и чувствовать, что всегда будешь дурной монахиней! Всю жизнь биться головой о решетку своей тюрьмы!
В этот момент я зарыдала. Хотела подавить рыдания, но не могла.
Господин Манури был удивлен.
— Сударыня, могу ли я задать вам один вопрос? — спросил он.
— Прошу вас, сударь.
— Нет ли какой-нибудь тайной причины для такого сильного горя?
— Нет, сударь. Я ненавижу затворничество, я ненавижу его и чувствую, что буду ненавидеть всегда. Я не смогу стать рабой всего того вздора, который заполняет день монастырской отшельницы: он соткан из пустых ребяческих выходок, которые я презираю. Я бы примирилась с ними, если бы только могла. Сотни раз я пыталась переломить себя, но это оказывалось свыше моих сил. Я завидовала счастливому недомыслию моих товарок, я просила о нем у бога, но тщетно: бог не хочет даровать мне его. Я все делаю плохо, говорю не то, что нужно; отсутствие призвания чувствуется во всех моих поступках. Это видит каждый. Я то и дело оскорбляю устои монашеской жизни, мою непригодность к ней называют гордыней, меня стараются унизить, число провинностей и наказаний вырастает до бесконечности, и целый день я мысленно измеряю высоту стен.
— Сударыня, не в моих силах разрушить эти стены, но я могу сделать другое.
— Сударь, не пытайтесь что-либо сделать.
— Вы должны переменить монастырь, и я позабочусь об этом. Надеюсь, что меня не лишат возможности видеться с вами; я еще зайду к вам, я буду извещать вас о каждом своем шаге. Уверяю вас — если только вы согласитесь, мне удастся вырвать вас отсюда. Дайте знать, если с вами будут обращаться слишком сурово.
Когда г-н Манури ушел, было уже поздно. Я вернулась к себе. Вскоре зазвонили к вечерне. Я пришла в церковь одна из первых и остановилась у дверей, не дожидаясь, чтобы мне сказали об этом. В самом деле, настоятельница пропустила всех и заперла дверь передо мною. Вечером, во время ужина, она знаком приказала мне сесть на пол посреди трапезной. Я повиновалась, и мне дали только воды и хлеба. Я поела немного, смочив хлеб слезами. На следующий день был созван совет. Всю общину пригласили на суд, и приговор был таков: лишить меня часов отдыха, обязать в течение месяца слушать богослужение за дверью, ведущей на клирос, есть — сидя на полу посреди трапезной, три дня подряд совершать публичное покаяние, повторить обряд принятия послушничества и вторично произнести монашеский обет, носить власяницу, поститься через день и подвергать себя бичеванию после вечерни. Во время произнесения этого приговора я стояла на коленях с опущенным на лицо покрывалом.
На следующее утро настоятельница вошла ко мне в келью с монахиней, несшей власяницу и то самое платье из грубой материи, которое надели на меня перед тем, как отвести в карцер. Я поняла, что это означает: я разделась, вернее, с меня сорвали покрывало, стащили одежду и надели это платье. Голова моя была непокрыта, ноги босы, длинные волосы падали на плечи; вся моя одежда состояла из власяницы, грубой рубахи и длинного платья, закрывавшего меня всю — от подбородка до пят. В таком одеянии я оставалась целый день и появлялась на всех церковных службах.