Монахиня
Шрифт:
Вечером, находясь в своей келье, я услыхала, что к двери подходят монахини с пением литаний: шла вся община, выстроившись в два ряда. Они вошли, я встала, мне накинули на шею веревку, вложили в одну руку зажженную свечу, а в другую плеть. Одна из монахинь взяла конец веревки, втащила меня в середину между двумя рядами монахинь, и процессия двинулась к маленькой внутренней молельне, посвященной святой Марии. Направляясь ко мне, монахини тихо пели, теперь же они двигались молча. Когда мы вошли в молельню, освещенную двумя лампадами, мне приказали просить прощения у бога и у всей общины за произведенный скандал. Монахиня, которая привела меня на веревке, шепотом говорила мне требуемые слова, а я точно повторяла их за ней. После этого с меня сняли веревку и раздели до пояса. Мои длинные волосы, разбросанные по плечам, скрутили и откинули на одну сторону, переложили плеть, которую я несла, из
Придя в свою келью, я почувствовала острую боль в ступнях. Я осмотрела их: они были до крови изрезаны осколками стекла, которые эти злобные женщины нарочно разбросали на моем пути.
Таким же образом я публично каялась еще два дня, только в последний день к «Miserere» добавили псалом.
На четвертый день мне вернули монашескую одежду, причем это было сделано почти с такой же торжественностью, с какой этот обряд совершается публично.
На пятый день я повторила свои обеты. В течение месяца я исполняла всю остальную наложенную на меня епитимью, после чего мое положение снова стало почти таким же, как положение остальных членов общины: я заняла свое место в хоре и в трапезной и наравне с другими исполняла различные монастырские обязанности. Каково же было мое изумление, когда я увидела вблизи юную монахиню, которая принимала такое участие в моей судьбе! Мне показалось, что она почти так же изменилась, как я: она была ужасающе худа, бледна как смерть, губы у нее побелели, а взгляд потух.
— Что с вами, сестра Урсула? — шепотом спросила я.
— Что со мной?! — воскликнула она. — Я так люблю вас, а вы спрашиваете, что со мной! Пора было кончиться вашим пыткам. Еще немного, и я бы умерла, глядя на них.
Если в два последних дня моего публичного покаяния я не поранила себе ноги, это случилось только потому, что она позаботилась потихоньку подмести коридоры и отбросить в сторону куски стекла. В те дни, когда я сидела на хлебе и воде, она лишала себя половины своей порции и, завернув в салфетку, бросала пищу мне в келью. Когда кинули жребий, кому из монахинь вести меня на веревке, жребий пал на нее, и у нее хватило мужества пойти к настоятельнице и заявить, что она скорее умрет, чем выполнит такую постыдную и жестокую обязанность. К счастью, эта девушка была из весьма состоятельной семьи и получала щедрое пособие, которое расходовала по усмотрению настоятельницы. За несколько фунтов сахара и кофе она нашла монахиню, которая ее заменила. Не смею думать, что недостойную покарала десница божия, но она сошла с ума и сидит теперь под замком. Что касается настоятельницы, то она здравствует, управляет, мучает и чувствует себя превосходно.
Мое здоровье не могло устоять против столь длительных и столь тяжких испытаний: я заболела. И тогда со всей силой проявились дружеские чувства, которые питала ко мне сестра Урсула. Я обязана ей жизнью. Правда, жизнь, которую она старалась мне сохранить, не являлась для меня благом, она сама не раз говорила об этом; тем не менее не было такой услуги, которой она бы мне не оказала в те дни, когда ее назначали в лазарет. Да и в остальное время я не была заброшена, благодаря ее участию ко мне и небольшим подаркам, которыми она оделяла ухаживавших за мной монахинь, в зависимости от того, насколько я была ими довольна. Она просила разрешения ходить за мной и ночью, но настоятельница ей в этом отказала под предлогом, что она слишком слабого здоровья и что ей это будет не по силам. Это было для нее настоящим горем. Несмотря на все ее заботы, мне становилось все хуже и хуже. Я была при смерти, меня соборовали и причастили. За несколько минут до совершения этих таинств я попросила созвать ко мне всю общину, что и было исполнено. Монахини окружили мою кровать, среди них была и настоятельница. Моя юная подруга заняла место у изголовья и держала мою руку, обливая ее слезами. Полагая, что я хочу что-то сказать, меня приподняли и поддерживали в сидячем положении на двух подушках. Тогда, обратившись к настоятельнице, я попросила ее благословить меня, а также предать забвению совершенные мною проступки. Я попросила прощения у всех моих товарок за позор, который я на них навлекла. По моему желанию мне принесли множество мелочей, которые украшали мою келью или были в моем личном употреблении. Я попросила у настоятельницы разрешения распорядиться ими. Она согласилась. Я раздала их сестрам, которые служили ей пособницами в тот день, когда меня бросили в темницу. Я подозвала к себе монахиню, которая вела меня на веревке в день моего покаяния, и сказала, целуя ее и передавая ей мои четки и мое распятие:
— Милая сестра, поминайте меня в ваших молитвах и не сомневайтесь в том, что я не забуду вас, когда предстану перед богом…
И почему бог не призвал меня тогда к себе? Я шла к нему без всякой тревоги. Это такое великое счастье! И кому оно может выпасть на долю дважды? Кто знает, какой я буду в последнюю минуту, — а ведь она неизбежна. Пусть бог пошлет мне во второй раз те же страдания и дарует столь же спокойный конец. Я видела, как передо мной разверзлись райские врата, и верю, что так оно и было, ибо совесть не обманывает в предсмертный час, а она обещала мне вечное блаженство.
После соборования я впала в какое-то летаргическое состояние. В течение всей ночи мое положение считали безнадежным. Время от времени ко мне подходили пощупать пульс. Я чувствовала, как проводили руками по моему лицу, и слышала голоса, звучавшие будто издали: «Конечности у нее уже совсем застыли… Нос похолодел… Она не дотянет до утра… Четки и распятие останутся вам…» И другой, разгневанный голос: «Уходите же, уходите, дайте ей умереть спокойно, достаточно вы ее мучили!..»
Сладостной была для меня минута, когда кризис миновал и я, открыв глаза, оказалась в объятиях моей подруги. Она не отходила от меня; провела всю ночь, ухаживая за мной, читая надо мной молитвы, давала мне целовать распятие и, отнимая его от моего рта, подносила к своим губам.
Увидев, что я широко раскрыла глаза, и услышав мой глубокий вздох, она подумала, что этот вздох — последний. Она начала кричать, называть меня ласкательными именами и молиться: «Боже, смилуйся над ней и надо мной! Боже, прими ее душу! Дорогой друг, когда вы предстанете перед господом, вспомните сестру Урсулу…» Я смотрела на нее с грустной улыбкой, роняя слезы и пожимая ей руку.
В это время прибыл г-н Бувар, монастырский врач. По отзывам, он прекрасно знал свое дело, но был деспотичен, надменен и резок в обращении.
Он грубо отстранил мою подругу, пощупал мне пульс и кожу. Его сопровождала настоятельница со своими фаворитками. Он задал несколько односложных вопросов о том, что со мной произошло, и сказал:
— Она поправится.
И, глядя на настоятельницу, которой, очевидно, его слова пришлись не по вкусу, повторил:
— Да, сударыня, она поправится; кожа в хорошем состоянии, жар уменьшился, и жизнь начинает светиться в ее глазах.
При каждом его слове радость озаряла лицо моей подруги, а на лицах настоятельницы и ее приспешниц отражалась досада, скрыть которую, несмотря на все старания, им не удавалось.
— Сударь, у меня вовсе нет желания жить.
— Тем хуже, — ответил он; потом что-то прописал и вышел.
Мне передавали, что во время летаргии я несколько раз говорила: «Дорогая матушка, я скоро буду с вами! Я вам все расскажу». Очевидно, я обращалась к своей бывшей настоятельнице — я в этом не сомневаюсь. Я никому не оставила ее портрета; я хотела унести его с собой в могилу.
Прогноз г-на Бувара подтвердился: жар спал, обильный пот окончательно избавил меня от лихорадки. Не было больше сомнений, что я выздоровею. В самом деле, я поправилась, но выздоровление мое очень затянулось. Мне было суждено перенести в этом монастыре все горести, какие только можно испытать. Моя болезнь оказалась коварной. Сестра Урсула почти не покидала меня. Когда я начала набираться сил, она стала терять свои; пищеварение у нее расстроилось; после полудня она впадала в беспамятство, длившееся иногда по четверти часа. Тогда она была как мертвая, взор ее угасал, холодный пот выступал на лбу, собирался каплями и стекал по щекам; руки свисали как плети. Только расшнуровав ее и расстегнув одежду, можно было несколько облегчить ее состояние. Когда она приходила в чувство, первой ее мыслью было отыскать меня, и я всегда оказывалась рядом с нею. Иногда же, сохраняя еще некоторые проблески сознания и чувства, она водила вокруг себя рукой, не раскрывая глаз. Это движение было достаточно красноречиво, и монахини, когда их касалась эта нащупывающая рука, которая безжизненно падала, не найдя того, кого искала, говорили мне:
— Сестра Сюзанна, она ищет вас; подойдите же к ней…
Я бросалась к ее ногам, клала ее руку к себе на лоб, и рука ее оставалась там до конца обморока. Когда она приходила в себя, то обращалась ко мне:
— Да, сестра Сюзанна, это мне суждено умереть, а вам — жить; я первая увижусь с нею, я буду ей говорить о вас, и она будет внимать мне со слезами. Если есть горькие слезы, то есть и сладостные, и если там, на небесах, любят, значит, там и плачут.
И, склонив голову ко мне на плечо, она заливалась слезами.