Монашка к завтраку
Шрифт:
Обрывок мысли Перл каким-то образом проник в сознание Дика. Он перестал сражаться со своими верблюдами и громко завыл жалостным голосом: «Чистые руки! Чистые руки! Я не могу отмыть руки! Не могу! Не могу! Не могу! Я все пачкаю!» Дик яростно тер ладонью левой руки о простыню и, периодически поднося пальцы к носу, восклицал: «Ох, воняет, как в хлеву!» – а потом снова и снова тер.
А в это время правая рука безостановочно писала: «Никакого мира с гуннами [77] , пока они не будут сокрушены и поставлены на колени. Еще долгие годы после войны ни один уважающий себя британец не подаст руки гунну. Выгнать вон немецких официантов! Интернировать сорок семь тысяч тайных агентов, пригревшихся в теплых местах!»
77
Гунны –
Внезапно Перл осенила новая идея: она взяла чистый лист и начала строчить: «Девушкам Британии. Я женщина и горжусь этим. Но, милые мои, не раз мне приходилось краснеть за свой пол, когда я читала в газетах, что наши девушки разговаривали с пленными гуннами. И более того, позволяли себя целовать! Подумать только! Чистых, здоровых британских девушек касаются скотские, обагренные кровью губы омерзительных гуннов! Удивительно ли, что мне стыдно за свой пол? Куда катится наше Отечество? Увы, старая добрая Англия уже не та, раз случаются подобные истории! Нет слов, чтобы выразить печаль и тяжесть, лежащую на моем исстрадавшемся сердце, но я вынуждена признать: эти истории не вымысел».
– Чистые руки! Чистые руки! – бормотал Дик и, в очередной раз поднеся пальцы к носу, воскликнул: – Боже! Они воняют козлятиной и навозом!
«Есть ли оправдание такому поведению? – сам собой выводил карандаш. – Единственное возможное объяснение – легкомыслие наших девушек. Они не ведают, что творят. Я обращаюсь к девушкам всех возрастов, классов и вероисповеданий: от беспечных голубоглазых юных кокеток до закаленных в борьбе с жизненными невзгодами опытных дам. Легкомысленное поведение очаровательно, но стоит пересечь невидимую черту, и оно становится преступным! Девушка целует гунна просто так, ради забавы или из жалости, которой тот не заслуживает. Повторит ли она свой проступок, если будет знать, что бездумный поцелуй – вовсе не развлечение и не выражение неуместного, смехотворного сочувствия, а самая настоящая измена Родине? Измена – слово сильное, однако…»
Карандаш застыл в воздухе. Даже Перл начала понемногу уставать. Дик больше не кричал, его громкие возгласы превратились в едва различимый сиплый шепот. Внезапно Перл заметила просьбу Дика в случае его смерти отправить тело в больничный морг для анатомических исследований.
Собрав последние силы, она вывела крупными буквами: «НЕТ! НЕТ! Похороните меня на маленьком сельском кладбище. И пусть на моей могиле будут мраморные ангелочки, как у принцессы Шарлотты [78] в капелле Святого Георгия в Виндзоре. Только не вскрытие. Слишком ужасно, слишком отврат…»
78
Принцесса Шарлотта Августа Уэльская (1796–1817) – супруга принца Леопольда Саксен-Кобургского, любимица всей Великобритании, безвременно погибшая в ходе тяжелых родов. Похоронена в семейной усыпальнице британских королей – в капелле Святого Георгия в Виндзорском замке. На могиле установлено красивое мраморное надгробие в виде скульптурной группы.
Кома, отключившая сознание Дика, поглотила и разум Перл. Два часа спустя Дик Гринау умер. Пальцы правой руки все еще сжимали карандаш. Санитары выбросили листки с записями, сочтя их обычными каракулями безумца; персонал лечебницы давно привык к таким вещам.
И не было с тех пор конца их счастью
Даже в самые лучшие времена путь от Чикаго до Блайбери в Уилтшире был неблизким, а война так и вовсе громадную пропасть между ними проложила. А потому – применительно к обстоятельствам – то, что Питер Якобсен на четвертом году войны проделал весь этот путь со Среднего Запада, чтобы проведать старинного своего друга Петертона, выглядело по меньшей мере образцом исключительной преданности, тем более что пришлось к тому же выдержать рукопашную схватку с двумя великими державами в вопросе о паспортах и, когда те были получены, подвергнуться риску, как то ни прискорбно, пропасть в пути, сделавшись жертвой всеобщего ужаса.
79
Потратив много времени и претерпев еще больше невзгод, Якобсен в конце концов до места добрался: пропасть между Чикаго и Блайбери была одолена. В прихожей дома Петертона сцена радушного приема разыгрывалась под потемневшими ликами на шести-семи семейных портретах кисти неизвестных мастеров восемнадцатого и девятнадцатого веков.
Старый Альфред Петертон, плечи которого укрывала серая шаль (увы, ему приходилось беречься от сквозняков и простуд даже в июне), долго и с бесконечной сердечностью тряс руку гостя.
– Мальчик мой дорогой, – все повторял он, – какое же это удовольствие видеть вас. Мальчик мой дорогой…
Якобсен безвольно предоставил старику распоряжаться своей рукой и терпеливо ждал.
– Мне никогда вполне не выразить своей признательности, – продолжил приветственную речь мистер Петертон, – никогда вполне не выразить вам признательность за то, что вы пошли на все эти бесконечные мытарства и прошли их, чтобы приехать и повидать дряхлого старика, ибо именно таким я и стал теперь, таков я и есть, поверьте мне.
– О, уверяю вас… – произнес Якобсен с протестующей ноткой в голосе. А про себя заметил: «Le vieux cretin qui pleurniche» [80] . Французский – чудо какой выразительный язык, это уж точно.
– С тех пор как мы виделись в последний раз, у меня с пищеварением и с сердцем стало гораздо хуже. Впрочем, по-моему, я писал вам об этом в своих письмах.
– Действительно, писали. И мне было крайне горестно слышать такое.
– «Горестно»… что за необычный привкус у этого слова! Как чей-то чай, напоминавший бывало о вкуснейших смесях сорокалетней давности. Однако это решительно mot juste [81] . В нем четко слышится некий погребальный оттенок.
80
Престарелый идиот еще и хнычет (фр.). – Здесь и далее примеч. пер.
81
Надлежащее слово (фр.).
– Да, – продолжил, помолчав, мистер Петертон, – с сердцебиением у меня теперь совсем плохо. Ведь так, Марджори? – он обратился к стоявшей рядом дочери.
– У папы с сердцебиением совсем плохо, – с готовностью поддакнула та.
Как будто разговор у них шел о некоей фамильной драгоценности, давно и любовно оберегаемой.
– И пищеварение у меня… Эти физические немощи так затрудняют всяческую умственную деятельность! Все равно мне удается делать хоть что-то полезное. Ну, об этом мы позже поговорим, впрочем. Вы, должно быть, после своего путешествия здорово устали и пропылились. Я провожу вас в вашу комнату. Марджори, будь добра, попроси кого-нибудь отнести его вещи.
– Я их сам отнесу, – сказал Якобсен, поднимая с пола небольшой кожаный саквояж, оставленный им у двери.
– И это все? – поразился мистер Петертон.
– Да, это все.
Как человек, ведший жизнь на основе разумности, Якобсен противился накоплению вещей. Очень уж легко сделаться их рабом, отнюдь не их хозяином. Ему нравилось быть свободным: он усмирял свои инстинкты стяжательства и ограничивал свое имущество исключительно необходимым. Для него Блайбери был таким же родным (или таким же неродным) домом, как и Пекин. Все это он мог бы разъяснить, если б захотел. Однако в данном случае утруждаться не имело смысла.