Монастырь
Шрифт:
Сэр Пирси Шафтон удалился, и аббат сразу ушел бы в свою келью, но ему неожиданно доложили, что какой-то незнакомец настойчиво добивается свидания с ним. Когда незнакомца ввели и оказалось, что это Генри Уорден, аббат вскочил с места и гневно воскликнул:
— Как! Неужто немногие минуты жизни, оставшиеся тому, кто, возможно, является последним аббатом здешней обители, должны быть отравлены вторжением еретика? Что же, ты пришел, окрыленный надеждами, кои сейчас появились у твоей безумной и проклятой секты? Пришел лицезреть, как метла разрушения сметет гордый оплот древней религии, надругается над святынями, осквернит и развеет по ветру прах наших
— Успокойся, Уильям Аллан, — с невозмутимым достоинством возразил протестантский проповедник. — Цель моего прихода совсем иная. Я бы хотел, чтобы из этих великолепных храмов были удалены идолы, которые в свое время олицетворяли добродетель и мудрость, а ныне превратились в предмет гнусного идолопоклонства. Если бы эти украшения не являлись предметом соблазна для людских душ, я бы их не тронул, потому что пуще всего я осуждаю разрушения, коим предается в ярости народ, ожесточенный кровавыми преследованиями. Я пришел возвысить свой голос против бессмысленных опустошений…
— Ты праздный болтун, и больше ничего! — прервал его аббат Евстафий. — Не все ли равно, под каким предлогом замышляешь ты ограбить дом господень? И зачем ты в минуту бедствия оскорбляешь нас своим зловещим присутствием?
— Ты несправедлив, Уильям Аллан, — возразил Уорден, — но это не поколеблет принятого мною решения. Недавно ты оказал мне покровительство, подвергая опасности свой сан и, что для тебя всего дороже, свое доброе имя среди католической секты. Теперь восторжествовала наша партия, и поверь мне, что я пришел сюда в ущелье, в которое ты меня заточил, просто для того, чтобы не остаться перед тобой в долгу.
— Кто знает, — ответил аббат, — может быть, именно это жалкое, немощное сострадание, заговорившее в моем сердце и заставившее меня сохранить тебе жизнь, ныне навлекает на нас эту кару? Может быть, само небо обрушивается на заблудшего пастыря и разгоняет его стадо.
— Не думай так дурно о небесном правосудии, — сказал У орден, — не за твои грехи, порожденные ошибочным воспитанием и случайностями жизни, постигает тебя тяжкая кара — не за твои только грехи, Уильям Аллан, но за совокупность преступлений, кои совершила твоя недостойная церковь в результате многовековых заблуждений и сребролюбия.
— Клянусь моей незыблемой верой в скалу святого Петра! — воскликнул аббат. — Ты возжигаешь в моем сердце последнюю тлеющую искру негодования. Я считал, что земные страсти уже не могут взволновать меня, но твой голос вновь пробуждает во мне гнев! Да, это твой голос в часы печали оскорбляет меня, кощунственно обвиняя и кляня церковь, которая сохранила светоч христианства со времени апостолов и до наших дней.
— Со времени апостолов? — с жаром повторил проповедник. — Negatur, Gulielme Allan note 75 : первобытная церковь настолько не схожа с нынешней римской церковью, насколько свет отличается от мрака. Если бы у меня было время, я бы тебе это, бесспорно, доказал. И еще более неправ ты, утверждая, что я пришел сюда, чтобы оскорблять тебя в часы печали. Нет, видит бог, я пришел с христианским желанием сдержать свое слово и отдаться в твои руки, пока ты еще имеешь власть распорядиться моей судьбой. И, может быть, мне удастся уберечь тебя от ярости победителей, которые, как бич господень, ниспосланы тебе в наказание за упорство.
Note75
Отвергается,
— Я отвергаю твое заступничество, — сурово возразил аббат. — Сан, дарованный мне церковью, наполняет мою душу гордостью не в минуты высшего благоденствия, а ныне, в переломный час испытаний. Я ничего не жду от тебя, кроме подтверждения, что мое мягкосердечие не помогло тебе заманить невинную доселе душу в сатанинские сети, что я не отдал волку ни одной заблудшей овцы из стада, доверенного мне верховным пастырем.
— Уильям Аллан, — ответил протестант, — я буду откровенен с тобой. Своего обещания я не нарушил — не возвышал я своего голоса даже для того, чтобы вещать добро. Но небу было угодно приобщить девицу Мэри Эвенел к истинной вере, неведомой тебе и другим ученикам римской церкви. Ей я помог моими смиренными силами. Я спас ее от козней злых духов, которые властвовали над всей ее семьей, пока она слепо подчинялась суевериям римской церкви, и — хвала создателю! — я смею надеяться, что она навек ограждена от твои хитросплетенных ловушек.
— Несчастный! — воскрикнул аббат, не будучи в силах подавить растущее в его душе негодование. — Как смеешь ты перед аббатом святой Марии похваляться, что тебе удалось увлечь душу одной из обитательниц нашей церковной округи на путь мерзких заблуждений и окаянной ереси? Ты, Уэлвуд, возмущаешь меня до такой степени, что мне уж невмоготу сдерживаться, и я вынужден употребить последние остатки моей власти на то, чтобы стереть с лица земли такого человека, как ты, который извратил все данные ему богом способности и посвятил их служению сатане.
— Делай что хочешь, — сказал проповедник, — твой суетный гнев не помешает мне исполнить мой долг и сделать для тебя все, что не противоречит моему высшему призванию. Я иду к графу Мерри.
Их беседа, грозившая превратиться в ожесточенный спор, была внезапно прервана глухим и унылым звоном самого большого и самого тяжелого монастырского колокола, которому летописи обители приписывали силу разгонять грозовые тучи и обращать в бегство злых духов. Ныне он только возвещал об опасности, не указывая, как от нее спастись.
Торопливо повторив свое распоряжение, чтобы вся братия, одевшись в торжественные ризы, собралась в соборе, аббат поднялся по своей потайной лестнице на зубчатую стену высокой монастырской колокольни, где встретил ризничего, в обязанности которого входило наблюдение за колокольным звоном.
— В последний раз управляю я колоколами, преподобный отец и владыка, — обратился он к аббату, — ибо вот уже приближаются филистимляне. Но я хотел, чтобы большой колокол святой Марии в этот последний раз звучал поистине чисто и полногласно. Я многогрешный монах, — прибавил он, обращая взор к небу, — но смею сказать, что с башни нашей обители ни один колокол не звучал фальшиво, пока перезвоном заведовал отец Филип.
Аббат, не отвечая, всматривался в дорогу, которая, огибая гору, спускалась к Кеннаквайру с юго-востока. Вдали виднелось облако пыли, слышалось ржание коней, то и дело сверкали копья — видно было, что отряд, спускающийся в долину, идет с оружием наготове.
— Стыжусь своей слабости! — проговорил отец Евстафий, отирая набегающие слезы. — Глаза мои помутились, и я не могу рассмотреть их. Взгляни, Эдуард, сын мой, — продолжал он, обращаясь к своему любимому послушнику, который стоял рядом с ним, — скажи, что у них за стяги?