Моника Лербье
Шрифт:
— Оставь! Что с тобой? — воскликнула Моника.
— Я не знаю… это от грозы… — покраснев, пролепетала подруга.
В первый раз Моника испытала странное волнение и решительным движением застегнула платье.
Издали долетел звонкий голос тети Сильвестры:
— Моника! Лиза!
Лиза сконфуженно поправляла лиф. Моника закричала:
— О-о-о!
Далекое эхо повторило ее голос. Гроза прошла…
Монике семнадцать лет. Она считает: один, два, три года — это все длится война. Боже мой! Три длинных года, как Гиер превратился в госпиталь для выздоравливающих
Монику преследуют эти мрачные глаза, щурящиеся от солнца, глаза, отвыкшие от него за эту ужасную, вечную ночь. Она не может понять, как эти люди, обреченные проливать свою и чужую кровь, могли свыкнуться с такой жизнью, похожей на смерть; ее сознание не вмещает мысли: как те, что не принимают участия в войне или отдают ей так мало, приемлют как нечто должное страдание и бойню других.
Мысль, что одна часть человечества истекает кровью, а другая в это время обогащается и веселится, потрясала ее душу. Торжественные слова: «Закон», «Право», «Справедливость» — развевающиеся знамена над социальной ложью, укрепляли в сердце Моники буйный протест.
Она блистательно сдала выпускные экзамены, к которым готовилась среди постоянных экстатических порывов самопожертвования — не только для выздоравливающих в Гиере, но для темной, безвестной солдатской массы, страдающей в смрадных траншеях.
Теперь начиналась новая жизнь — Париж, лекции в Сорбонне: Моника вернулась в семью. Простилась с тетей Сильвестрой, пансионом, домом, садом — со всем тем, благодаря чему она сделалась красивой девушкой с чистым, бесстрашным взором. Прощай, незабвенное прошлое, закалившее ее душу!
Она с удовольствием вошла в родной дом на улице Генриха Мартина, в хорошенькую девичью комнату, с любовью приготовленную родителями, и ее растрогал их нежный прием.
Они смотрели на Монику другими глазами: теперь — она их гордость. Посев тети Сильвестры взошел и пышно расцвел — они его пожнут…
Упоенная собственной внутренней радостью, Моника больше не сердилась на них, не огорчалась ни их отчужденностью, ни эгоизмом и даже любила их — по традиции, по закону природы.
В первый раз после 1914 года они снова поехали на лето в Трувиль. Весь август Моника провела добровольной сестрой милосердия во вспомогательном госпитале № 37 и была так занята — днем больными, а вечером чтением, — что совершенно не интересовалась окружающим. Немножко огорчалась только — как в детстве — вечным отсутствием отца и рассеянным образом жизни матери.
Фабрика Лербье выделывает снаряды и загребает миллионы. И только подумать, что в такое-то время люди, уклонившиеся от военной службы — дезертиры и спокойные зрители всеобщей бойни, — неистово выплясывают танго и совокупляются! Пляшут и совокупляются!
Монике девятнадцать лет. Мировой кошмар рассеялся. В душе такой прилив, такой расцвет сил, что во время перемирия она почти забыла ужас войны и отдалась водовороту жизни. Более чем когда-либо внутренне сконцентрировавшись и более или менее слившись внешним существованием с родителями, она проходила курсы литературы и философии в Сорбонне, увлекалась теннисом и гольфом, веселилась, а в свободные часы делала искусственные цветы — это был ее собственный способ развлечения.
Светское
Подруг всех Моника считала более или менее — по их легкомыслию — не ответственными за поступки, но глубоко развращенными в глубине.
Искать что-то в карманах панталон у мальчишек, как это делает Мишель Жакэ, или прятаться по углам со взрослыми подругами, как Жинетта Морен?.. Нет, покорно благодарю.
Если она полюбит, она отдаст всю себя одной великой любви. Но среди всех этих мужчин, о которых постоянно твердит мать, желая выдать ее замуж как можно скорее, только одно имя волнует ее немножко — Люсьен Виньерэ, коммерсант…
Она с удовольствием выделяла его среди других — и он тоже заметил ее.
Вытянувшись на диване, Моника мечтает. Бессменной цепью видений, как на таинственном экране, проходит прошлое. Из пропасти забвенья выплывают воспоминания — яркие до галлюцинаций. В полузабытьи она созерцает эти повторения себя самой.
Ей двадцать лет, и она любит… Любит и готовится выйти замуж. Через пятнадцать дней она уже будет мадам Виньерэ. Мечты сбылись. Моника улыбается с закрытыми глазами и взволнованно думает, что ни мэрия с ее официальной церемонией, ни шумный и скучный завтрак, где толпа людей будет поздравлять ее с затаенными фривольными мыслями, ничего не прибавят к ее счастью.
Она невинно отдалась два дня тому назад тому, кто для нее все. Отдала ему себя всю. Воспоминание об этом наполняет ее горделивой радостью. Ее Люсьен, ее вера, ее жизнь! Сейчас она его увидит на благотворительном базаре, и все ее существо стремится к нему, опережая сладкие мгновения. Она любила и поступила так, как хотел ее Люсьен, ее жизнь. Теперь она — «его жена» и счастлива, что смогла дать это высшее доказательство любви, этой высшей жертвой могла доказать ему Свое доверие. Ждать? Сопротивляться до того вечера, на который эта жертва уготована? Ради чего? Ведь свободный выбор, а не санкция закона освящает брак. Приличие? Не все ли равно — неделей позже, неделей раньше?
Приличие. Краснея от раздражения, она представляла себе, как звучит это пышное слово в устах ее матери.
О, если бы она знала!.. Моника вздрогнула: дверь отворилась, и мадам Лербье уже в шляпе появилась на пороге.
— Ты еще не готова? Это безумие. Автомобиль ждет. Разве ты забыла, что в половине третьего я должна завезти тебя в Министерство иностранных дел?
— Я готова, мама, только накину манто!
Мадам Лербье возвела взор к потолку и простонала:
— Я опоздаю на все мои рандеву.
— Жинетта, — позвала Моника.
— Что?
— Как твой флирт?
— Кто? Лео? Где он? В этой толпе никого не увидишь.
— У стола Елены Сюз. Выбирает сигару.
— Воображаю, какие гадости они говорят! Посмотри на их лица!
— И это тебя не волнует?
— Нисколько, наоборот, забавляет.
— Не понимаю…
Жинетта Морен фыркнула:
— Моника, ты очаровательна. Ты никогда ни в чем не разбираешься и ничего не понимаешь. Ты сущее дитя, несмотря на свой независимый вид.