Монограмма
Шрифт:
Разобрав литературу, разнеся статистику, сделав самые неотложные утренние дела, Лида снимает халат и идет в свой «красный», как она его называет, «уголок» — в тесненький закуток за дальними стеллажами, ее прибежище и защиту. Здесь она немного отдыхает, сосредоточивается перед выходом к читателям, пьет кофе. Любимая чашка, майолика, зеркало. Отхлебнув глоток и подобрав волосы, она долго, сосредоточенно смотрит в зеркало и тихонько шепчет, едва шевеля губами: «Хорошая Лида, красивая, умная, молодая…» А затем, усмехнувшись и показав себе язык, шепчет на ухо зеркалу: «Плохая: глупая, некрасивая, старая, злая». И рассмеется беззвучно, остановив глаза на глазах своей бледной двойницы.
№ 1–4.
— А ну, выметайтесь с моей бедняцкой хаты, мироеды! Кончилось ваше время! Тобик, куси!
Кобель, незло гавкнув, увильнул во двор, хорошо зная щедрую на кость и кашу соседку, а Петро свалился пьяный на лавку, выставив свой ехидный кадык. Проспавшись, он пошел во двор, принес молоток и досок и хмуро стал пристраивать к потолку узенькие полати. Закончив, незло замахнулся на детей Галины и сказал:
— Наверх! Не баре! Сами по полам скитаемся! — И, отхлебнув из четверти, сел за стол.
Дети, радостно взвизгнув, полезли на верхотуру, а Галина протянула ему серебряную с чернью ложечку, спрятанную от комсомольцев за пазухой. Петро отмахнулся:
— Ладно, живитя! Потом разочтемся! Вот с ей расплотишься! — кивнул он в сторону своей цыганистой жены Муськи. Та ложечку тотчас у Галины выхватила и, отогнув цветастый подол, сунула ее за резинку чулка. За детьми на полати увязался и дед Федос.
Передали Петру и часть их пожитков и корову Надю. Сердце сжималось, когда видели они на Петрухином клопяном столе свою глиняную праздничную посуду, весело расписанную дедом Федосом, как хлебала из неё похлебку, пила Надино молоко многошумная Петрухина детвора. Корову Петро никогда не держал, даже обращаться с ней не знал как. Сначала попросил поучить его дойке, а потом и вовсе на него батрачили за избу.
Все лето дети Галины пасли корову за околицей, косили и возили вместе с матерью сено, за то давал им Петруха по кружке парного Надиного молока. Норовистая Надя доить к себе чужих не подпускала, пытались обмануть ее, на какие только хитрости не пускались: то душегрейку Галинину Муська, Петрова жинка, на себя напялит и в ней подлазит под корову, то ее косынку с чунями, то просто возьмет с собой хозяйку. Надя не давалась, крутила рогами, мычала, и Галина, жалеючи скотину, садилась сама, плача вперегонки с коровой, обливая заигравшие от жалости руки молоком.
Так прожили у Петра лето. Осенью он сказал Галине, что его вызывали в сельсовет и приказали, чтоб он согнал их с хаты.
— Куда ж, не сказали? — тихо спросила Галина. — Зима на дворе.
— Не знаю, — махнул рукой Петрю. — Куда хошь. Я за вас не ответчик. И так на хуторе подкулачником зовут.
— В сарай-то хошь пустишь? — жалобно попросила Галина, выставляя вперед пошедшую уже Груню.
— Разрешат ли? — засомневался Петро.
— Разрешат, разрешат! — радостно засуетилась Галина. — Я уговорю. Неуж мы совсем вороги? Мы газету читали!
В сарай разрешили. Так она с детьми и отцом ту зиму на соломе в сарае Петрухи и перемогалась под неустанную жвачку Нади, запах ее парного навоза да кудахтанье тощих Петрухиных кур.
Жили неголодно. Днем ходили по хутору и кусочничали, подавали хорошо, и хлебом, и салом, да крадче они еще сдаивали немного у Нади молока в надбитую деда Федоса кринку. Корова словно понимала, старалась, оставляла молока и своим бывшим хозяевам, давала в ту зиму на литр — на два больше. Дед к молоку почти не прикасался, а уступал все своей любимой внучке Груне, подсовывая ее иногда прямо под Надино вымя ртом. Груня, уцепившись в Надино весноватое вымя, сосала, чмокая губенками, подбадривая корову кулачком.
Лиде ее двадцать девять никто не дает. Она худа, сероглаза, серьезна, глаза поставлены узко, один немного косит. Широкие украинские брови расходятся в переносье как перья, в проколотые породистые ушки продеты шелковинки. Тоненькие, сквозящие небытием пальцы (по два на клавише фортепиано), узенькая ладонка, печальная усмешка вокруг малокровного рта. Кажется подростком, одевается в «Детском мире». И вся она гибка, узка, уязвима (всякая мысль об избыточном и чрезмерном беспокоит ее), кажется, вот-вот распадется на атомы, но есть в ней какая-то нравственная твердь, что-то окончательное и неделимое, неподверженное распаду, так что ее зыбкость и уязвимость лишь подчеркивают присутствие этой тверди. Ее часто принимают за мальчика, и даже присутствие рядом ее маленькой дочери Насти дела не спасает, та лишь кажется младшей сестрой. И только когда Лида подбирает к затылку свои обильные, обычно распущенные волосы и закалывает их поддельным черепаховым гребнем, женственность овладевает ее обликом, и ее двадцать девять кажутся вполне уместными. Маленькая, умудренная внутренним опытом женщина с глядящими внутрь глазами. Но весь внешний опыт, как кажется, прошел мимо нее.
МЕДИТАЦИЯ ЛИДЫ: АСУБХА-БХАВАНА. Слово «асубха» (пали) означает «нечистый», «неприятный», «отвратительный», «ужасный». «Асубха-Бхавана», таким образом, означает созерцание ужасного и отвратительного. Данная медитация предписывается для людей чувственного темперамента: объект медитации — человеческий труп в десяти стадиях разложения. Среди других объектов медитации, Будда советовал этот объект созерцания своему сыну Рахуле: «Развивай, о Рахула, медитацию на нечистом и отвратительном. Ибо у практикующего ее вожделение прекращается».
Существа этого мира, благодаря недостатку различающего знания, проникающего в истинную природу чувственных объектов, становятся добычей страстей. Они порабощаются именно чувствами, желанием их удовлетворения. Когда желание не может быть удовлетворено, возникает страдание. Чувства жаждут вместе и по отдельности, но и насыщенные, они не успокаиваются, а ищут нового желания.
Человеческое тело является особым и целенаправленным объектом вожделения, вызывающим жажду всех чувств; оно — объект желания как субъективно, так и объективно (то есть желается как изнутри, самим обладателем, так и извне, другими существами): привязанность к собственному телу — это обратная сторона привязанности к телам других; привязанность к чужому телу — это другая сторона привязанности к собственному. Благодаря тому, что мы холим, лелеем, умащаем благовониями и украшаем украшениями свое тленное тело, чувство «я» и «мое» непрерывно растет, привязанность к телу все более крепнет, и понимание его истинной природы все более помрачается как этими внешними действиями, так и внутренним обожанием своего тела, что и заставляет тела стремиться друг к другу. Тот, кто очаровывается мнимой красотой и реальностью тела, легко впадает в заблуждение и с трудом освобождается от страдания. Его любовь всегда отравлена ненавистью, и всякое влечение — отвращением.