Монограмма
Шрифт:
№ 1–4. Весной почти всех мужиков отпустили, к посевной, как говорили на хуторе. Пришли хуторские мужики из города пешком, оборванные, желтые, как пареная брюква, тощие, злые, — и так и ходили гурьбой от двора к двору, разыскивая своих, боясь расстаться. Вернулся и Василий, муж Галины. Был он непотребно худ, долговяз, от головы до грудей сед, даже из ушей торчали пучки сивых жестких волос. Молча забрал он их от Тихого и повел за дальние овраги, рыть землянку, где отвели им, мироедам, место на родной земле. Туда же потянулись и другие мужики с семьями.
Стояла весна. Работали днем и ночью. Днем впрягались в соху и пахали землю, ночью рыли землянки и чинили одежду. Спали у
Отсадились. Засеянное картохами да подсолнухами поле мреяло паром, взялись туманом зацветающие на хуторе сады. Люди стали обживаться, веселеть, сложились грошами и купили на всех корову, мечтали к осени о жеребце. В овраге лепили и обжигали посуду, парубки и девчата крадче бегали по вечерам в чужие хутора в клуб. Василий Гордеич обустраивал свой земляной дом, хотя и не думал зимовать здесь больше одной зимы. Рассчитывал как-нибудь выкарабкаться из бедности, взять ссуду, попросить взаймы у хуторян и построиться сызнова, помельче. Да и к своему отобранному дому прикасался иногда осторожно мечтой: вдруг все-таки одумаются, отдадут — дом все еще стоял не заселенный, пустоглазый. Только бы по дури не растащили, не спалили, беспризорного петуха не пустили. По вечерам что-нибудь рукодельничал под сальной лампадой, но газет больше ихних не любил, не читал. Принесенные с хутора газетки охотно растаскивались на самокрутки, но в брехню их больше никто не верил. Разогрев цигарку, Василий тыкал в нее прокуренным ногтем, заставляя свою младшую дочку повторять за собой:
— Вэ! Ка! Пе! Бе! Второе! Крепостное! Право! Большевиков!
И смышленая Груня смекала, повторяла науку под желтый лампадный и синий цигарочный дымок.
Потиху обустраивались, срубили топчаны, стол. Сердобольные хуторяне оставляли иногда ночью в овраге что-нибудь из одежды и утвари, но кто были те добродеи — неизвестно. Принесут чего — и оставят под кустом, боялись обнаружиться.
А лиходеи опять понемногу начали наведываться к ним. Выбирали оставшееся у земляночников добро, растаскивали по своим гиблым хатам. В последний раз нахлынули к Василию, когда все они были в поле, но взять у них было нечего, кроме вышитого с разоренной иконы полотенца да рассохшейся деревянной солонки со стола — унесли, не погребовали. Сердобольная Груня, игравшая у входа, увидела, как дядя задаром рыщет по землянке, и пожалела его, сняла со своей грудки золотой нательный крестик, матери Галины подарок. Галина хоронила крест на дочке, чтоб не отобрали. Не схоронила. Подоспевшая на беду, она бросилась на Семку с кулаками, думала спасти крестик, но Семка ловко перехватил его, зацокал своим железным ртом.
— О цэ дывчина так дывчина! — сказал он с глумлением. — Дуже гарна дывчина! Не то ж що маты-кулачница! Комсомолкой будет! — И с хохотом унес крест, натащив его на свою индюшачью, в синих пупырях, шею.
— Щоб вы сдохли, нехристи! — в сердцах выкрикнула Галина. — Коммунисты-христопродавцы проклятые! — И, заголив платье Груньки до затылка, сорвала сердце на ней.
Через два дня после этого опять согнали всех раскулаченных к сельсовету, да еще новых хуторских прибавили. Был среди них и Петро Тихий со своим табором — взяли для числа по разнарядке, якобы за утайку скота и помощь раскулаченным. Бедная корова Галины перешла опять к другим.
Теперь
В город погнали пешком. Так и тронулись, не передохнув, всем миром от сельсовета в путь, ревя бабами, ребятами, блея овцами, грызясь собаками. Пылили, часто останавливались, переобувались, перематывались, кормили стоя, обнажив груди, детей. Сопровождали их в город хуторские комсомольцы и милиция, орущие песни и грызущие подсолнухи молодцы, пьяные в дым. Семка Бублый, лыбясь, подгонял хуторян прутом и то и дело глядел, ровно что соображал, на серебряные, с музыкой, деда Федоса часы. На распахнутой кудрявой груди — фиолетовый Кремль в звездах, в лучах восходящего солнца.
Овцы и собаки постепенно от людского стада отстали, не вынеся жаркого июньского полдня, ребячьего ора да бабьего пополам с причитаньями нытья.
Лида не любит ничего торжественного, роскошного, пышного, всякая мысль о сильном и избыточном угнетает ее. Ничего громогласного, громоздкого, тем более пошло-помпезного: никаких насыщенных цветов, громких звуков, обильно инструментованной музыки, симфоний, поэм, кантат. Ее музыкальная форма — соната, живописный жанр — пейзаж, стихотворный размер — дольник, любимый поэт — Блок. Определяющая буква ее существования — С: родилась в сентябре, дочь — Настя, любит Россию, ее любимый цвет — серый, любимая специя — соль, любимая птица — стриж. Имя ее любимого было Иштван, которого она звала Степан.
Из записей Лиды. Это послеболезненное благостное состояние, ночь перед светом, смерть перед выздоровлением. Отчего эти благость и свет? Силы зла иссякают, иссякает тело, и вместе с ним иссякает зло. Так может быть, смерть, избывание тела — это уход от зла, добро? Выздоровление от жизни — не смерть, а лучшая и единственная жизнь?
МЕДИТАЦИЯ ЛИДЫ: КАЯГАТАСАТИ. Как и предыдущая медитация, это упражнение, медитация на теле («кая» — «тело»), рекомендуется людям чувственного темперамента и служит превосходным средством для умиротворения страстей. В Каягатасати, на примере собственного тела, медитирующий мысленно рассматривает 32 части физического организма сверху донизу и снизу доверху, от макушки головы и до кончиков пальцев ног и обратно — тело как имеющее своей основой скелет, как нечто заключенное в кожу и ограниченное ею, полное крови, мяса, жира и различных нечистот. Медитирующий размышляет: «В этом теле имеются волосы головы, волосы тела, ногти, зубы, кожа; мускулы, сухожилия, кости, костный мозг, почки; сердце, печень, плевра, селезенка, легкие; кишечник, брыжейка, желудок, экскременты, мозг; желчь, пищеварительные соки, гной, кровь, лимфа, жир; слезы, пот, слюна, слизь, синовиальная жидкость, моча».
Как если бы двугорлый сосуд, полный различных злаков — риса, пшеницы, ячменя, бобов, гороха, сезама и т. п., — был внезапно разбит и содержимое его вдруг ясно предстало глазу и зрящий бы размышлял: «Это — рис, это — пшеница, это — ячмень» и т. д., точно так же и йогин созерцает собственное тело от макушки головы до пальцев ног и обратно как нечто заключенное в кожу, имеющее своей основой скелет и полное различных нечистот, и размышляет: «Это — волосы головы, это — волосы тела, это — ногти, это зубы» и т. д.