Моонзунд (др. изд.)
Шрифт:
«Колчак… Колчак… Колчак… приди к нам, Колчак!»
Максимов глубоко страдал от недоверия офицерства.
– Господа, – убеждал он колеблющихся, – перестаньте бояться революции, а постарайтесь понять ее… Ближе к массам!
– Это верно, – согласился находчивый Ренгартен, – он правильно сказал, что офицерам надо смелее входить в этот революционный кагал, чтобы крутить машину событий своим реверсом…
Офицеры-заговорщики объявили себя яростными демократами. Ренгартен стал товарищем председателя Гельсингфорсского исполкома. Он разрывался – между службой и между политикой.
Молния революции заканчивала зигзагировать над Балтикой. Чем дальше от столицы, тем слабее и глуше были раскаты грома. На отдаленных базах уже не убивали. Но в отсеках кораблей долго оставалась едкая гарь восстаний, и офицеры – без погон, без кокард – полиняли, говорили шепотом:
– Неужели все повторится? Нужен Колчак… Александр Васильевич нашел ключ к матросам. У него на Черном, мне товарищ по корпусу рассказывал, и честь отдают, и офицеры там – кум королю!
На заседаниях Гельсингфорсского Совета они спрашивали:
– Когда у нас будет порядок?
– Смотря какой вам нужен, – отвечал из президиума Дыбенко. – Ежели старый, то его не будет… А вообще-то порядок обещаю. Вот скоро вернется из эмиграции товарищ Ульянов-Ленин, он всем нам порядок устроит.
Навигация запаздывала. Лед лежал ровным толстым пластом, затягивая даже южные районы Балтики, которые обычно не замерзали. Над Финским заливом иногда пролетали колбасы цеппелинов, из гондол которых немцы внимательно осматривали муравейники русских эскадр, возмущенные революцией. Над Ирбенами парили русские аэропланы, ведя ледовую разведку… Лед, лед – всюду лед!
Витька Скрипов с новой жизнью на «Славе» освоился. Но мучила его слабость, не проходившая с детства. Еще в Школе юнг стыдился вставать по утрам, боясь насмешек. На подводной лодке – еще ничего: приткнешься к торпеде, замерзнешь и сам вскочишь. А на линкоре гамаки подвесушек качаются в кубриках, и греха никак не скрыть: на парусиновой койке, пробивая пробковой матрас, позорно мокнет большое желтое пятно…
Балтийские рассветы! По утрам, в темени этих рассветов, весь флот (десятки тысяч человек) остервенело вяжет свои койки, и десятки тысяч коек похожи одна на другую, как бобы с одного поля. Сгорая от стыда, вяжет свою койку и Витька Скрипов. В кубриках стоит суровое молчание, раздаются зевки и свистят в руках матросов упругие хлысты шкентросов, шнурующих койки через дырки люверсов… Чья-то теплая большая рука легла на плечо юнги Скрипова: обернулся – это был сигнальный старшина Городничий:
– После мурцовки – ко мне зайди… побалакаем.
– Есть!
А в сердце дрогнуло – не беда ли? Вспомнился Обводный канал и матка, которая живет с цапания. Не хотелось Витьке залезать в эту поганую житуху обратно. На флоте ему нравится – сыт, одет. Если б не
– Садись. Как живешь? – спросил для начала.
– Хорошо живу. Спасибо…
«Издалека подбирается», – подумал Витька, весь замирая.
– Расскажи-ка, что у тебя на подлодке стряслось.
Кондуктор был один в каюте, и говорить не стыдно – даже душу облегчало. Городничий хлестал бритву золингеновской стали по истертому ремню, и лезвие вспыхивало при отточке… страшно!
– Дурак ты, – четко определил кондуктор.
– Сам знаю, – скромнейше согласился юнга.
– Учиться бы тебе надо, мазурику!
– Я ученый. По первому разряду из школы выпущен.
– Флажками-то махать и обезьяна научится, только покажи ей… Ты учился скверно. Первым разрядом не хвастай, – внушал кондуктор. – Юнги за большевиков идут, а ты настоящую учебу прошляпил. Размахался флажками, а политику в угол закинул.
– Да на што она мне? Есть и постарше. И поумней меня.
– Это верно. Мы, постарше да поумней, скоро уйдем с флота…
Кондуктор жил вроде барина. После бритья освежил себя ароматной водой «Вежеталь» и Витьку издали малость побрызгал:
– Во, как завонял ты… Небось нравится?
– Ага.
– Отец-то твой кем был? – спросил Городничий душевно.
– Сцепщиком на дороге. Вагоны скреплял. С похмелюги пошел на станцию. Башка у него еще дурная. Не успел отскочить – его буксами в лепешку расплюснуло. Так блинком в гробешник и запихачили. Матка потом пенсию от дороги выхлопотала.
– Много ль?
– Тыщу.
– О!
– Да нет. Сотню получили. Девятьсот адвокат закарманил.
– А старая ли матка у тебя?
– Совсем уже старая. Тридцать шестой год шарахнул!
– Такими старухами прокидаешься. Да я бы за ней еще поухаживал. Ей, матке-то твоей, еще жить да жить хочется…
– Куда ей! Сено с возов цапает, тем и кормится.
Городничий хлебнул остывшего чаю, сжевал ломтик лимона.
– Вот видишь, как оно получается, – сказал. – Политика тебя, сукина сына, прямо в морду с детства хлещет, а ты… мимо!
– Где уж тут политика? Это так… мы привыкшие.
– Адвокат вас ограбил?
– Обчистил. Это верно.
– Матка цапает?
– Вовсю! Бежит и цапает.
– Кнутом ее мужики стегают?
– Лупят. Ничего. Она живучая.
– Вот это все и есть политика… Чаю не дам! – неожиданно заключил разговор кондуктор. – Ты до нашего чаю еще не дослужился. Доживешь до моих лычек, будет тебе и кофий, будет тебе и какава.
– Не спорю, – согласился Витька. – Только вот опять про эту политику… Я – ладно, согласен! Но где ее взять, книжку бы какую. А то вокруг кричат, я тоже ору, что от других слышу…