Море и яд
Шрифт:
– Ничего страшного, - сказал Уэда, улыбаясь узкими слоновьими глазками.
Теперь я думаю, что он, должно быть, был ра^, что ребенок родился мертвым, - со мной стало проще разделаться.
– Я спрашивал доктора, он говорит, что в остальном все в порядке. Ну, в этом самом... Да и лечение почти даром. Так что убытки небольшие.
Слушая Уэда, я поняла, что у него есть другая женщина. Жена галантерейщика говорила правду. Но, как это ни странно, ни гнева, ни ревности я не испытывала. Чувство собственной ущербности, какой-то опустошенности совершенно подавило меня. Когда до моего сознания дошло, что я никогда не смогу стать матерью и, значит, как женщина
После месячного пребывания я выписалась из больницы. В Дайрэне была уже весна. С ветки молодой ивы слетел легкий, как пушинка, цветок. Коснувшись потной шеи Уэда, он плавно опустился на чемодан, который несла прислуга-китаянка. Я кусала губы при мысли, что никому теперь мои пеленки и распашонки не пригодятся...
Через два года я рассталась с Уэда. Когда произошел разрыв, я, как все женщины, кричала и плакала, но об этих омерзительных днях моей жизни писать я здесь не буду. Это никому не интересно. Как ни странно, из тех двух лет мне почти нечего вспомнить. И сейчас, когда я стараюсь воскресить в памяти хоть что-нибудь, перед моими глазами всплывает толстое, потное тело Уэды, и я вижу, как он, беспокоясь о своем кровяном давлении, пьет коричневую микстуру под названием «Бергер». И это все... Внушив мне, что супружеская жизнь вредна для его здоровья, Уэда, возвращаясь домой за полночь, тут же заваливался в постель и начинал громко храпеть. Я, конечно, знала, что на самом деле силы из него выжимает официантка из ресторана «Ироха». В темноте его тяжелое, го-
рячее тело подкатывалось ко мне, но я отталкивала его... Что говорить о чувствах! Я и физического влечения к этому человеку уже не испытывала. Сознание своей ущербности, по-видимому, влияло на то, что я не чувствовала и половой потребности. И все же, несмотря на все это, я прожила с ним целых два года. Думаю, из-за моей слабости да еще из-за стыда перед людьми. Очень уж не хотелось стать одной из многих несчастных, которых в этом колониальном городе мужчины бросали на каждом шагу. И не было желания тащиться в Японию...
Расставшись с Уэда, я на палубе того же парохода «Мидори-мару» уехала из Дайрэна. Так же, как и в день моего приезда, дождь лил на крыши портовых складов, и жандармы орали на кули, тащивших огромные мешки сои. Я подумала, что теперь никогда больше не увижу этого города, не услышу противных окриков, и почувствовала облегчение.
Когда я вернулась в город Ф., война уже была в разгаре, и хотя город был переполнен военными и рабочими, здешняя жизнь отличалась от дайрэнской, как небо от земли. Старший брат и его жена встретили меня неприветливо, да и у меня характер был неуживчивый. Вскоре я стала жить отдельно от семьи брата, решив снова поступить медсестрой в больницу. Я сняла за скромную цену комнату недалеко от институтской клиники.
За четыре года в больнице произошли большие перемены - врачи и средний медперсонал Полностью сменились. Вся молодежь была мобилизована на фронт. В Дайрэне я и представить себе не могла, что война вдруг так преобразит больницу. Поступив на работу, я узнала, что бывший заведующий первым хирургическим отделением Иноуэ умер и его место занял профессор Хасимото.
Расставшись с Уэда, я заранее готовила себя к худшему. Должна сказать прямо, мое вторичное поступление в клинику было для меня не очень-то приятным. Бывшие младшекурсницы теперь командовали
мной. Я, конечно, знала, что за моей спиной обо мне сплетничают: как же, ее ведь муж бросил! С разрешения хозяина меблированных комнат я притащила к себе дворняжку, которую случайно подобрала на улице. Конечно, держать собаку в такое трудное время была недопустимая роскошь - мы сами ходили полуголодные, - но меня слишком угнетало одиночество, пустота жизни. Теперь ее заполнило хоть какое-то живое существо. Я назвала дворняжку Масу, в память о моем ребенке. Эта жалкая сука, пугливо забивавшаяся в угол, когда я ее ругала, и всегда напускавшая со страха лужу, стала для меня единственной привязанностью. Но часто, внезапно просыпаясь по ночам и слушая шум прибоя, я чувствовала невыносимую, леденящую тоску. Машинально я высовывала руку из-под одеяла и шарила по кровати. И поймав себя на том, что мне хотелось, чтобы рядом оказался Уэда, которого я должна была уже совсем забыть, я испытывала жгучий стыд. В такие минуты я очень хотела найти человека, который избавил бы меня от одиночества.
Мне противно писать что-либо похожее на оправдание, но вначале профессор Хасимото, этот молчаливый старик, не вызывал у меня никакого интереса, он был просто моим начальником - и только. Мне, медсестре, казалось, что эти большие люди - профессора, доценты - не только выше меня по своему положению, но что они и родились от иных людей. И вот меня, простую сестру, своего рода прислугу при этих господах, привязала к профессору, как это ни странно, его жена Гильда.
Когда профессор учился в Германии, Гильда тоже работала медсестрой. Помнится, в свое время мне даже рассказывали историю их любви.
Впервые я увидела Гильду недели через две после того, как поступила в больницу. У первого хирургического отделения внезапно появилась хорошо сложенная немка; она толкала велосипед, на котором висела огромная сетка. Сестры, сидевшие в дежурной комнате, сразу поднялись и засуетились. Я оглянулась и увидела коротко подстриженную иностранку в брю-
ках. Она походила скорее на юношу, чем на женщину.
– Кто это?
– озадаченная, спросила я молоденькую сестру Коно.
– А вы не знаете?
– Она укоризненно посмотрела на меня.
– Это же Гильда-сан, супруга профессора Хасимото.
Тем временем Гильда, вытащив из огромной сетки целлофановый пакет, протянула его ассистенту Асаи. Лицо Асаи растянулось в притворной улыбке. Крепким телосложением и ростом Гильда как-то подавляла его. Помахав рукой сестрам, она широким мужским шагом направилась к двери.
В целлофановом пакете, оставленном Гильдой, оказалось печенье, что по тем временам было неслыханной роскошью, поэтому все наперебой протянули руки к пакету. Я тоже взяла одно.
Я жевала печенье и молча слушала, что говорят сестры о Гильде. Их возмущала слишком яркая помада на ее губах. Японка никогда бы такого себе не позволила.
– И вечно сияет, - сказал кто-то.
– Печеньем угостит или трусы у больного из общей палаты постирает - и довольна страшно, гордится!
Сестры посмеивались над Гильдой из-за того, что всякий раз, приходя в больницу, она навещала больных общей палаты. Она аккуратно приходила .три раза в месяц с большой сеткой и шла прямо туда. Собирала у самых бедных больных грязное белье, а в следующий приход приносила его выстиранным. Это был ее «жертвенный труд».
По правде говоря, ее милосердие нас, сестер, не трогало. Да и больных общей палаты, думаю, оно стесняло. Эта палата' была забита стариками и старухами, у которых после бомбежек никого не осталось в живых; они терялись и робели только от одного того, что европейская дама заговаривала с ними. А когда Гильда вытаскивала из их ветхих корзинок и старых мешков грязное белье, несчастные стыдливо забивались в угол.