Море изобилия. Тетралогия
Шрифт:
Все это, конечно, ранило сердце Киёаки. Но по сравнению с тем позором, которым в сознании общества была покрыта Сатоко, его страдания были всего лишь проявлением малодушия, хотя и он страдал, пусть и не получая щелчков. Каждый раз, когда товарищи заводили разговор об этом событии или о Сатоко, ему казалось, что он видит ее – кристально чистым облаком, молчаливо возвышающимся над толпой, вызывающим в памяти снег на далеких горах, что видны из окон класса на втором этаже.
Белизна, сверкавшая на далеких вершинах, была доступна только его взору, пронзала только его сердце. Сатоко – грешная, покрытая позором, объявленная помешанной – уже очистилась. А он?
Киёаки временами хотелось во всеуслышание покаяться. Но тогда осознанная жертва Сатоко окажется бесполезной.
У прежнего Киёаки печаль и бездеятельность были главными принципами привычной, привлекательной для него жизни. Где, когда потерял он способность наслаждаться ими, не пресыщаясь, взращивать их в себе. Потерял так просто, словно забыл зонт в чужом доме.
Теперь Киёаки приходилось сопротивляться надежде. Ему пока не требовалось сил, чтобы противостоять бездеятельности и тоске: он взращивал надежду.
«Слухи о ее помешательстве – явная ложь, тут и говорить нечего. Я в это никогда не поверю. Может быть, и уход от мира, и пострижение – всего лишь нелепый маскарад. Может быть, Сатоко разыграла спектакль только для того, чтобы выиграть время, избежать замужества с принцем, другими словами, для меня. Тогда, пока не утихнет шум в обществе, нам следует быть порознь и ждать, когда все окончательно успокоится. Разве не об этом говорит ее молчание, то, что она даже открытки не прислала?!»
Знай Киёаки характер Сатоко лучше, он сразу бы понял, что такого просто не может быть. Если раньше смелость Сатоко была лишь призраком, живущим в воображении малодушного Киёаки, то потом Сатоко превратилась в снег, тающий в его руках. Киёаки с самого начала и по сию пору участвовал в обмане и уверовал, что обман может продолжаться вечно. И в своих надеждах он уповал на обман. Так в его мечтах появлялось что-то низкое. Ведь представь он Сатоко достойно, и все надежды рухнут.
Его сердце из твердого кристалла вдруг пронзили запоздалые лучи доброты и сострадания. Ему захотелось излить эту доброту на других. Он огляделся вокруг. Среди учеников был один по прозвищу Пугало, мальчик из семьи маркиза, аристократа во многих поколениях. Ходили слухи, что у него проказа, но больного с проказой не приняли бы в школу. Ясно, что это была какая-то другая, незаразная болезнь. Волосы у него наполовину вылезли, лицо было землисто-серое, он сильно сутулился, и даже в классе ему позволяли сидеть в глубоко надвинутой на лоб фуражке, так что никто не видел его глаз. Он постоянно шмыгал носом, издавая какие-то хрюкающие звуки, ни с кем не заговаривал, а во время перерыва с книгой отправлялся куда-нибудь в уголок двора посидеть на траве.
Конечно, Киёаки тоже не общался с Пугалом, тем более что с самого начала учился на другом отделении. И еще: если Киёаки среди учеников был эталоном красоты, то другой, тоже сын маркиза, представлял полную противоположность Киёаки – его безобразную тень. Хотя высохшая под зимним солнцем трава в том месте газона, куда обычно садился Пугало, была теплой, все избегали этого места. Когда Киёаки приблизился и сел, то подросток сразу захлопнул книгу, напрягся и приподнялся, чтобы убежать. В тишине раздавалось только безостановочное пошмыгивание носом.
– Что это ты все читаешь?! – спросил красавец.
– Да… – Безобразный потомок маркиза спрятал книгу за спину, но Киёаки заметил мелькнувшее на обложке имя Леопарди. При этом быстром движении на фоне бледного золота увядшей травы сверкнуло яркое золото букв.
Пугало не втягивался в разговор, поэтому Киёаки переместился чуть подальше и, не обращая внимания на прилипшие к сукну формы соломинки, опершись на локоть, привольно вытянул ноги. Напротив, в явно неудобной позе, то открывая, то захлопывая книгу, сгорбился Пугало. Киёаки показалось, что он видит неудачный шарж на себя, и вместо чувства расположения его сердце заполнила неприязнь. Теплое зимнее солнце по-настоящему припекало. И поза уродца стала меняться, словно ее расковывало. Согнутые ноги постепенно вытянулись, и он тоже, совсем как Киёаки, оперся на локоть, только с другой стороны, так же наклонил голову, поднял плечи, и вдруг они составили пару сторожевых каменных псов. Губы Пугала под козырьком плотно надвинутой фуражки не улыбались, были плотно сжаты, но определенно это была попытка пошутить.
Наследники маркизов – прекрасный и безобразный – составили пару. Противясь возникшим под влиянием каприза расположению и жалости Киёаки, Пугало не выразил ни гнева, ни благодарности, а вместо этого изобразил себя как отражение в зеркале, во всяком случае продемонстрировал равенство. Кроме черт лиц, все остальное на светлом пожухлом газоне, от шитья на форменных пиджаках до отворотов брюк, составляло замечательную симметрию.
Киёаки еще не сталкивался с таким решительным, хотя и дружелюбным отказом на предложение сблизиться. Не испытывал он прежде и такого теплого чувства, испытанного им, когда встретил отказ. Со стрельбища, расположенного неподалеку, доносились напоминающие порывы зимнего ветра звуки, с которыми тетива выбрасывала стрелу, и по контрасту с ними, словно глухие удары барабана, звуки стрел, попадающих в цель: Киёаки почудилось, будто душа его лишилась острого белого оперения.
49
В школе наступили зимние каникулы, прилежные ученики заранее начали готовиться к выпускным экзаменам, но Киёаки не хотелось даже прикасаться к книгам.
Весной следующего года, окончив школу, Хонда и еще около трети учеников из их класса будут летом сдавать экзамены в университеты, большинство же воспользуются привилегиями и поступят в университет без экзаменов – в Токийский, на те специальности, где явный недобор, или в Императорские университеты Киото или Тохоку. Киёаки, несмотря на желание отца, наверное, тоже выберет университет, куда можно поступить без экзаменов. Если он поступит в университет в Киото, то окажется близко к тому монастырю, где теперь Сатоко.
Пока же он откровенно предавался безделью. В декабре уже дважды шел сильный снег, но и в такие дни он не испытывал, как прежде, детской радости, а, отодвинув штору и равнодушно взглянув на зимний, покрытый снегом остров, снова ложился в постель. Вдруг ему что-то приходило в голову, и он во время прогулок по усадьбе с блеском в глазах мстил Ямаде: вечером под холодным северным ветром заставлял старика с больными ногами нести за ним, прячущим подбородок в воротник пальто, фонарик по крутым тропкам Кленовой горы. Ему нравилось под шум ночного леса, уханье совы двигаться неровной походкой по едва различимой под ногами дороге. Каждый следующий шаг он делал в мягкую, живую тьму и будто давил ее. А вершину Кленовой горы опоясывало зимнее небо в звездах.
Ближе к концу года кто-то прислал в дом маркиза газету с помещенной в ней статьей, которую написал Иинума. Маркиз был разъярен неблагодарностью бывшего воспитателя Киёаки.
Газета издавалась небольшим тиражом какой-то правой организацией; по словам маркиза, эта газета взяла на вооружение шантаж, грозя разоблачением всяких скандалов в высшем свете, но то, что Иинума написал статью без предупреждения, не уронив себя просьбой о деньгах, было открытым выражением неблагодарности.
Статья, конечно, была официозной и называлась «Короткая память маркиза Мацугаэ». Она обличала человека, который был в центре событий, связанных со сватовством принца, но делал это потому, что при вступлении в брак членов императорской семьи подробно оговариваются даже чрезвычайно редкие случаи порядка престолонаследия. Пусть это выяснилось потом, но маркиз рекомендовал девушку с умственным расстройством, и было получено высочайшее разрешение на брак; хотя прямо перед помолвкой все обнаружилось и помолвка не состоялась, то, что маркиз теперь, не испытывая угрызений совести, спокойно отошел в сторону, – не просто вероломство, это верх непочтения к собственному отцу, заложившему основы нового общества.