Море житейское
Шрифт:
Долго занимался ремнем, делал две новые дырки. Это называется: живот подтянуть, а чего подтягивать - живота-то нет.
Солнце. Одевался потеплее, вышел, стоял на солнце, очень надеясь на его помощь. Оживил костер, подвалил в него мусора. Дымило, потом занялось. Пламя костра и солнце.
И вот, продолжаю репортаж об умирании - слепну. Не вижу, что пишу. Думаю, это от того, что нагляделся на солнце и на пламя. Нахватался зайчиков, как говорят о тех, кто глядел на пламя электросварки. Я солнышка нахватался.
Глухой,
Хожу, как в мутной воде плаваю. Ноги переставляю. К березе пора. Собрать сока побольше, рабочим в церкви радость. И матушке с семейством.
Ходил и заменил одно ведро на другое. Первое принести просто не мог, закрыл его крышкой Это я заранее сообразил о крышке. Да, а моих муравьишек нет на пригорке, значит, ожили. Обсохли на солнышке, разбежались. И на березе их безсчетно.
Капли сока падают на пустое дно ведра. Не слышу. Глухая тетеря. Куда денешься - старик.
Этот день, он же не повторится. Как и жизнь. И зачем в такой день покидать этот мир? Да только кто меня спросит, когда мой срок. Будь готов, и все.
И вспомнил, что надо обязательно читать 17-ю кафизму. А как? Лежит на столике у икон, сам же привез, толстенная Псалтирь. Может, разберу буквы, шрифт крупный. Нет, в глазах сумерки.
Но вообще, думаю, хорошо не знать ни дня, ни числа. Солнце в зените, вот и все. Что еще? Идет к западу. Успеть бы еще что-то поделать.
В доме воевал с мошками. Сколько же вас! Даже на блокнот падают десантами, пачкают белую страницу.
Лежал. Было состояние какого-то равнодушия. Подумал: разве это плохо - ровная душа?
Повыше сделал подушки, лучше глядеть в окно. Глядел на небо. Облака белые, как стерильная вата. Да, это нормальное сравнение. Медицинская вата, которой собирают кровь с раны. И эти облака, которые кровянятся, будто впитывают на закате кровь с раненой земли. Насыщаются ею и уходят в ночь отстирываться.
Думал: надо встать и эту мысль записать, пусть и простенькая. Ведь пропадет, если не встать и не записать. И подняла меня профессия с постели и усадила за стол. Вроде получше вижу. А вот уши - похлопал в ладоши - в отпуске.
Думаю, от того оглох, что сильно сморкался, даже в висках отдавалось. Говорила же мама: не надо сильно сморкаться, оглохнешь. Маму надо слушать.
Мошки дрейфуют с потолка на окно. На потолке уже три паука. Ленивые, ясно, что обожрались. Исаак Сирин даже блох жалел.
Честно записываю: если и есть в мире дурак, то он перед вами. Это я. Доказательство? Я вспомнил, что здесь есть канистра бензина. Отлил из нее в глубокую миску, принес к костру и... выплеснул. Взрыв был такой, что меня сшибло с ног. И как ни был глух, взрыв услышал.
Зеркала нет, а то бы увидел, в чем уверен, что мне брови и ресницы опалило. Конечно, костру стало повеселей от такой моей гуманитарной помощи. В доме умылся, проморгался, помазался освященным маслицем. Вижу! Видимо, от потрясения зрение восстанавливается.
Какой-то зверь заскулил за дверью. Услышал! Даже скребется кто-то. Взял в руки топорик, открываю. Собачка. Милая, да как ты здесь? Заходи, заходи. У тебя поста нет, накормлю.
Рыженькая собачка, такая ласковая. Скулит, у ног трется.
– Ах ты, красавица!
Всех зверушек моих внуков вспомнил, всяких котов и кошек, Рыжиков и Мусек, и свинок. А еще раньше хомячков. Черепахи Тортилла и Донателла.
– А тебя стану звать Ласка. Консервы у меня есть рыбные, как открыть?
А в руках-то топорик. Разворотил им крышку, поставил банку на пол. Собачка кинулась к ней.
– Ну, Ласка, мне бы твой аппетит. Не бойся, не выгоню, живи тут. Небось, ищут тебя, такую красивую?
Вот что такое живность, сразу стало мне повеселее. Если не убежит, то и ночевать будет спокойнее. А, с другой стороны, чего бояться. Как говорит батюшка: «Чего нам бояться? Перекрестись и живи!»
Ласка ходила со мной. И к березе, и к костру, и к часовне. У часовни тоже прибирался, тоже стаскивал мусор к костру. Совсем оживаю.
Нет, убежала Ласка. Отбежала, остановилась, оглянулась, вильнула хвостом и умчалась. И ладно.
Опять, дурачок, наломался, опять хотелось побольше. Опять сердце прижало. Лежал долго. И вспоминал Иерусалим, Вифанию, особенно Лазареву пещеру. Такое мне выпало счастье, и много раз выпадало, что в святых месте бывал один-одинешенек. И на Голгофе, и у Гроба Господня, и на Фаворе, в Хевроне, Вифлееме, Назарете, на Иордане, везде!
В пещере Лазаря глубоко, тихо. И вот, вроде передо мной прошли две или три группы, тоже, конечно, мечтали что-то с собой унести, а этот камешек был ими не замечен, берегся для меня. Он у меня в Москве. Его хорошо бы со мной в могилу мою положить. Но лучше пусть останется внукам.
Тяжело и прерывисто дышал и, конечно, вспомнил пословицу: перед смертью не надышишься. Ее употребляли, например, в том смысле, что за пять минут до экзамена не успеешь к нему приготовиться. А тут всерьез, экзамен экзаменов.
Напишу для исповеди грехи. Но если кто прочитает, кроме батюшки? Тут беда в том, что приходят, летят в меня будто камни из прошлого, грехи. Они уже были мною исповеданы, а помнятся. Значит, плохо каялся. Нет, не буду писать. Их за меня бесы сто раз записали, да еще и своего всего присочинили. Ангел мой, защити!