Море зовет
Шрифт:
Водопьянов, не говоря ни слова, уткнулся в солому лицом, и безотрадные думы грустно зароились в его хмельной голове. В плену он много мучился от физической боли, а еще больше от сознания, что в жизни он стал ненужным человеком и что своим безобразным видом он будет возбуждать у других только горькое чувство отвращения. Не раз им овладевала даже мысль покончить с собою. Но там таких калек, как он, и даже хуже его, много, и это медленно но упорно примиряло его с тяжким положением.
Ночь беспредельным черным пологом окутала землю. Куда ни глянь, ничего не разберешь, все утонуло в глубоком
— Как он от нас прыснул, кум-то твой… Ну и чудила, протобес его дери. Прямо уморил, ей право… Эх, слышь, кабы погнаться за ним! Кишка бы у него выскочила…
Обращается к Гавриле:
— Ты што же молчишь?
— А чего мне говорить.
— Ну, так… вобче…
— Мне не до разговору…
Степан весело понукает лошадь, а Водопьянов, стараясь отогнать мрачные думы, представляет себе, как он встретится со своими детьми. Конечно, сначала они будут бояться его, но потом привыкнут, он задобрит их подарками, которые спрятаны у него в мешке: девочке даст невиданную японскую куклу, а мальчику — китайца, который, если завести пружину, сам бегает по полу, возя за собою и маленькую тележку.
В воздухе, точно белые бабочки, начинают кружиться легкие пушинки снега. Все больше их, все гуще падают они на землю. А вдали, сквозь белую сеть снега, уже сверкают огни Горбатовки.
Жестяная керосиновая лампочка на стене слабо освещает избу Водопьяновых. Семья ужинает. За столом сидят два брата, их жены и шестеро детей. У мужиков, привыкших к холоду, потные лица. Квас и постные щи хлебали вволю, кто сколько мог, но когда подали на стол пшенную кашу с постным маслом, начали соблюдать очередь. Сначала черпает ложкой Трифон, за ним Савоська и так идет дальше, кончая трехлетним карапузиком. Ребятишек, нарушающих этот порядок, старшие щелкают по лбу, строго крича на них:
— Эй, куда?
Все жадно смотрят в общую деревянную чашку. Лица усталые, глаза посоловелые, говорят мало. По стенам и потолку, вылезая из щелей и шевеля усиками, разгуливают тараканы; они дерзко лезут на стол, падают с потолка в чашку.
С улицы доносятся звуки завывающего ветра, гремят в сенях двери, вздрагивают стекла окон, густо залепляемых пушистым снегом.
Трифон, взглянув в окно, говорит:
— Эка как взыгралась погода-то… Беда!
— Да што я никак в толк не возьму: живой ветер али нет? — обращается к брату Савоська. — Послухаешь — гудет, ровно человек…
— Ветер-то?
— Да.
— Как те сказать… — Трифон, перекинув руку через плечо, чешет лопатку и уверенно отвечает: — Дух это.
— Скажем так. А какой он — чистый али нечистый? — проглотив кашу и облизав ложку, продолжает Савоська.
— Не знаю. А только боязно ночью. Особливо в лесу али в поле…
Вяло и нудно, точно сквозь сон, продолжают братья свою беседу.
В сенях хлопнула дверь; чувствуется, что ветер врывается внутрь сеней, слышны чьи-то шаги, тяжелые, точно лошадиные.
За столом, затаив дыхание, все пугливо переглядываются.
Кто-то долго
Все замерли от страха. У кого была каша во рту, так и осталась непроглоченной. Лица побелели как мел, глаза смотрят, не мигая, точно стекляшки.
Гавриле видно, что смертельно испугал всех, и сердце его до слез наполняется тоскливой болью. Но он сейчас же овладевает собою. Чтобы скорее успокоить своих родных, он быстро сдергивает с головы папаху и, перекрестившись на иконы, говорит:
— Здорово живете!
— Здо… здо… здорово… — бормочет Трифон помертвевшими губами.
Дети, точно по команде, все разом начинают реветь, бабы шепчут молитвы.
— Не узнаете своего Гаврилу? — с горькой обидой в голосе спрашивает солдат. Левый глаз его наполняется слезами. Он подходит к конику и начинает раздеваться.
Савоська, осмелев, кричит:
— Братух! Да неужто это ты?
— Знамо — я…
А Трифон, все еще сомневаясь, начинает допрашивать Гаврилу:
— Постой, постой… Как же это так?.. Ведь ты же убит был?..
— Стало быть, не убит, коли объявился…
— Вот дела-то… А ведь я тебя за покойника принял…
— Господи, с чего вы взяли? Я в плену был… — расстегивая ремень на шинели, отвечает Гаврила.
Из-за стола первым вылезает Савоська, за ним Трифон, а потом бабы. Близко подойти к солдату боятся, веря и не веря собственным глазам. Но страх понемногу проходит, только дрожь не перестает прохватывать, точно окунулись все в ледяную воду. Мужики вздыхают, бабы всхлипывают, а дети, сбившись в передний угол, затихают и с жутким любопытством смотрят на Гаврилу.
Оставшись в одном потертом мундире, солдат с костылем в руке подходит к столу и тяжело садится на лавку. Дети убегают от него в дальний угол, а взрослые, один за другим, приближаясь, здороваются с ним за руку, но не целуются.
— А батька приказал тебе долго жить, — печально сообщает Трифон.
— Помер?
Солдата передернуло. Шевеля нижней челюстью, он молча крестится. Потом, оглядев ребятишек, баб и всю избу, тревожно спрашивает:
— А где жена? Где дети мои?..
Бабы и братья, продолжая стоять перед ним, молча переглядываются между собой.
— Да говорите же скорее! — с дрожью в голосе кричит Гаврила и, предчувствуя какую-то беду, весь настораживается.
— Жена здорова, и дети слава богу… — начинает Трифон, нервно шевеля пальцами свою тощую бородку. — Только этакое дело вышло… путаное…
Замолкнув, он смотрит на меньшего брата, а тот, скосив глаза куда-то в сторону, поясняет дальше, разводя руками:
— Тут, брат Гаврила, тово… старшина бумагу объявил — будто убили тебя… Мы и панихиду о тебе справили, в поминание за упокой твоей души записали… Все как следует быть, по-христиански… И все бы ничего, да вишь рыжий черт овдовел, Ларион-то Бороздилов. Мы баем Фроське — живи с нами: поддержим. И обходились с нею по-свойски… А она — нет, не хочет… Взяла да и вышла замуж, за рыжего-то…