Моргенштерн (сборник)
Шрифт:
— Так что у нас там, так сказать, говорят мидовцы, а, Илья Григорьевич? — Роберт решил, что пора уже демонстрировать интерес к проблеме.
— Да ты пей, что-ли, — Миних никак не мог отойти. — В общем, они хотели переговоров по тому спутнику, помнишь, ты документы приносил? Гутенморген какой-то… что-то по немецки. Не люблю немецкий. Грубый язык.
— Проект «Моргенштерн», Илья Григорьевич, — вежливо ответил Арутюнян. — Моргенштерн — это по-немецки «утренняя звезда», то есть Венера. Ещё так называли ручное оружие, нечто вроде булавы с шипами… Ну немцы, они вообще всякие такие штуки любили. Я эту дулю в музее видел, в Нюренберге, кажется, помните, мы были? Приятная такая бешечка…
— Не надо мне тут образованность
Роберт с готовностью отодвинул от себя ненавистный стакан.
— Пей, — тут же скомандовал шеф. — Вискарь ему, видите ли, не нравится. Коллекционный, меж проч. Сингл-молт. Может, коньяка тебе плеснуть? Армянский, кстати. Что мне в армянах конкретно нравится, это коньяк. Вот ты скажи, как армянин…
— Илья Григорьевич, так что там с МИДом? — Роберт терпеть не мог разглагольствований шефа на национальную тему.
— Ну что с МИДом? Я так понял, с ними связались америкосы. Занадобился им этот спутник, говна пирога. Небось решили, что это оружие. В советские времена хрен знает сколько всякого оружейного понаделали… Ну им предложили условия, всё как обычно — так и так, мы решаем вопрос по спутнику, вы нам пети-мети, ну короче всё цивильно. Но потом какая-то срань случилась непонятная. Короче, америкосы совершенно упёрлись, как никогда, типа нам этого не надо. И пети-мети того, тю-тю.
Арутюнян вздохнул. Миних, как человек старой интеллигентной закваски, не любил вульгарных слов, обозначающих деньги. В частности, он никогда не позволял себе общеупотребительное в его кругах словечки — «капуста», «бабло», «грины», «лаве» — предпочитая наивный жаргон времён своей юности.
Зазвонил белый телефон. Илья Григорьевич глянул на определитель, поднял бровь, собрал губы жопкой, и заквакал в трубку:
— Йе, хай. Хай, деа миста Петникофф. Йе, из спид. Йе, из вери спид. Сделаю. Ви шелл дисайд виз проблем. Короче, колл туморроу ин сикс ивнингс он ве Москоу тайм. Ну в обшем ты понял. Бай!
— Петников звонил, — объяснил он. — Из Уошингтона. Совсем заработался мужик, родной язык забывать стал… Хотя может и правильно. Я вот, знаешь, себя иногда на чём ловлю? Что уже на английском думаю. Говорю по-русски, а думаю на английском. Теперь бы вот ещё произношение подработать.
Роберт сыграл лицом, изображая внимание и сочувствие. Илья Григорьевич которой год занимался английским по индивидуальной программе. К сожалению, языковой барьер оставался непреодолённым — иностранцы упорно не понимали английского языка в исполнении Ильи Григорьевича, что роковым образом сказывалось на количестве пети-мети. Однако, Миних не терял надежды, и упорно ходил на занятия.
Телефон зазвонил снова.
— Ай донт андестэнд! Ин рашен, плиз! — прокричал в трубку Миних, после чего грязно выругался на языке родных осин.
Интеллигентного Роберта передёрнуло.
От старика воняло — гнилым ртом, немытым телом, лекарствами, и ещё чем-то противным, как оно бывает у зажившегося старичья. Герман надеялся, что скоро придышится, и его перестанет подташнивать.
— Аркадий Яковлевич, вам не душно? — попробовал он всё же закинуть удочку.
— Форточку открыть? Форточку мне нельзя, — проскрипел старик. — Простужусь, помру. А у меня ещё есть дела. Грехи замаливать, — старик сухо, неприятно засмеялся, брызнув слюнькой. Розовая нижняя челюсть задрожала. Герман постарался отвести глаза: непристойный голый подбородок с несколькими седыми волосёнками выглядел как-то особенно гадко.
Аркадий Яковлевич Шапиро с кряхтением приподнялся и сел в кровати, кое-как пристроив спину на продавленной жёлтой подушке.
— Что, Гера, стариков не любишь, — вдруг сказал он. — И правильно. Старость — страшная вещь. Но для души — полезно. Это надо потрохами почувствовать, что прах ты еси… — старик выдержал паузу — и в прах обратишься. Вот так. Сам-то как в плане здоровья?
— Как обычно. Сердце, как всегда, но это врождённое… а так вроде живой, — вежливо ответил Герман.
Крошечная комнатка, где доживало свой немалый век угасающее светило советской астрофизики, напоминало внутренности обувной коробки: со всех сторон давила теснота от ненужных посторонних предметов. Рядом с узенькой девичьей кроватью лежали какие-то ящики. В углу возвышалась капельница, похожая на никелированную вешалку. На подоконнике громоздились горшки с кактусами, подпирающие друг друга оббитыми рыжими боками. Аркадий Яковлевич, продав огромную профессорскую квартиру на Крещатике, оставил там библиотеку, а вот кактусы зачем-то забрал…
Окно было наглухо закрыто чёрной тряпкой. В одном месте, впрочем, всё же нашлась предательская щель. Остренький лучик раннего утреннего солнышка бил от здания Оперы, протыкал спёртый воздух с пылинками, и падал на облупившийся дверной косяк.
В красном углу поблёскивала сусальным золотом икона Богоматери.
— Вот мы и говорим про старость, — Герман попытался повернуть разговор в прежнее русло. — Русские постарели…
— Не-ет, Гера, это с русскими не старость. Это грехи в гроб тянут. Тяжёлые, неискупаемые, — старик отчётливо пукнул под одеялом. — Бог возлюбил Россию, дал ей Святое Православие. Мы его дар отвергли. У нас был Царь. Мы его убили. Помазанника Божьего убили! Потом стали убивать друг друга. А знаете, почему? У меня есть гипотеза, — Аркадий Яковлевич оживился, — почему столько убивали. Именно потому, что установилось безбожие. Святые иконы топором ведь рубили, в печку бросали, зачем? Чтобы над Богом поругаться, или хоть над образом его… А ведь человек — он тоже, некоторым образом, образ Божий, живая икона. И вот потому-то безбожника так тянет убить ближнего. Это как икону в печь, понимаете? Поругаться над образом Божьим, явленном в ближнем своём. И потому… не перебивай! — рявкнул он, видя, что Герман пытается что-то сказать. — Вот ты думаешь, небось, что я не хочу вам помочь, не хочу спасти Россию. Потому что еврей, да? А я ведь как христианин говорю: отступитесь. Помнишь, у Волошина, стихи эти страшные — «чтоб искупить смиренно и глубоко Иудин грех до Страшного Суда». России-матушке на Страшном Суде бы оправдаться… об этом думать надо. А не алкать даров диавольских. Дай мне стакан. Вон, там, на тумбочке стоит.
Герман подал старику грязный стакан с водой на дне. Престарелый академик вытащил из-под подушки коробочку, достал таблетку, положил под язык. Поморщился, запил водой.
В кармане у Германа тихо затрясся мобильник. Молодой человек немного поколебался, потом вытащил чёрную коробочку, посмотрел на определитель. Нажал на зелёную кнопку и приложил к уху.
— Гера? Это Яна, — зашелестело в трубке. — Идёт поток.
— Янка, ты где? — забеспокоился Герман.
— Я в Институте, — голос стал чуть тише, — данные скачала и отправила, куда ты сказал. Тут интернет есть. Ухожу. Всё. Бай.
Трубка хрюкнула, отключаясь.
— Звоночки… — старик моргнул. — Из Москвы звоночек? Давно я там не был… а теперь уже не буду.
— Вас же приглашали, — начал было Герман, но старик вяло махнул ладошкой.
— Ну и чего — приглашали? Что я там не видел? Института больше нет. Всё дорого. А здесь моей пенсии хватает, чтобы пожить. И летом тепло. Не московская эта гадость — жара со сквозняками. А настоящее тепло, ровненькое… Ну что там? Идёт поток, ведь так? Что-то в Большом Космосе того — хрусть и пополам? Что-то очень большое…. Охти, дела Господни, дела Господни… Господь создаёт, Господь и разрушает. Сверхновая?