Мориц и Эльза
Шрифт:
А теперь вот отыскался и хранитель.
То есть, это в городке так считали – «хранитель». На самом деле Мориц фон Рутмерсбах стал владельцем замка, частью его души, и произошло это почти мгновенно.
Разве можно забыть первые минуты на пирсе, когда Мориц шел к нему, все еще не веря, что именно здесь поселили его старая большевичка и двуглавая женщина-мэр, – минуты, когда замок вырастал перед ним, молчаливый и бледный, словно человек в смертельной опасности… Он становился все больше и больше, пока не заслонил собою все. Мориц смотрел на него, задрав голову, а замок стоял перед ним, укрощенный и потерявший былую неприступность,
Морица вообще угнетала обязанность водить по замку туристов, следуя «Методическому пособою» – творению Неизвестного Слабоумного. Его нешуточно обижало почему-то, что всем этим посторонним людям глубоко безразличны были Витаутасы и Ольгерды, которые подавляли народные бунты, вылавливали в здешних лесах и вешали на стенах упрямых литовских язычников, дрались друг с другом и с тевтонцами, учреждали поэтические турниры и бесконечно укрепляли, укрепляли свой замок, то возводя новые башни, то подновляя стены.
Только однажды серьезная девочка с толстыми косичками и толстыми коленками, оказавшись в первом же зале (с пушечкой), немедленно вытащила из сумки девчачий блокнот с переводной картинкой-незабудной на обложке и, не отрывая от страничек строгого взгляда, принялась тщательнейшим образом конспектировать каждое слово экскурсии. Для нее Мориц расстарался – сообщил предание о Белой Даме (иногда является в полнолуние). Остальные, как обычно, норовили пощупать доспех и пощелкать ногтем по пушечке.
А потом все эти люди гуськом шли по понтонному мосту прочь от замка и, расположившись на пляже, принимались жевать.
Голод сильно донимал Морица. Вечерами он закалял волю: сидел на крыше донжона и наблюдал, как из культурного центра «Колос» выносят какую-то съедобную контрабанду. Мориц скрипел зубами и читал «Хижину дяди Тома».
Мориц жил в замке, в тесной комнатке под лестницей, откуда наскоро убрали швабры, ведра, тряпки и всякую рухлядь, из которой внимания заслуживала только плохонькая гитара. Она оказалась способной производить звуки, близкие к героическим, и потому была Морицем пощажена. Все остальное Мориц похоронил в котловане, который собственноручно выкопал у северной стены замка. В каморке стояли: кровать с кусачими пружинами, высокая и худая табуретка, служившая журнальным столиком, и алюминиевая вешалка с четырьмя крючьями.
Мориц немедленно записался в местную библиотеку и читал, пока не становилось темно, а когда сумерки вышибали книгу у него из рук, принимался за гитару.
В общем, он, конечно, больше бездельничал, чем занимался чем-либо иным.
В июне ему, наконец, выплатили первую получку, и жизнь каким-то образом наладилась. Четырнадцатого июля Мориц решил отметить единственный (кроме Нового года, конечно) праздник, который он признавал: день взятия Бастилии. Повесил на воротах листок из школьной тетради с надписью «Санитарный день», дважды повернул в замке ключ – такой большой, что его приходилось держать обеими руками, – и отправился на берег.
Городок дремал – брюшком на мягкой белесенькой пыли. Мальвы надменно глядели из-за заборов. Босая девочка пронесла банку молока, прикрывая ее сверху ладошкой. Двое очень мазутных мужчин полулежали на обочине, утвердив затылки в кепках на бревне. Обсуждали что-то лениво. Один сказал, когда Мориц миновал их: «Это тот малахольный с острова».
Мориц прошел насквозь всю улицу Комиссара Эйвадиса и оказался у переезда. Задумавшись сладко ни о чем, побрел вдоль железнодорожного полотна, где в густой пьяной траве паслась угловатая коза. Ветерок доносил запах стали и мазута. Небо темнело, скучнело, наливалось густой влагой, и когда Мориц перешел через горячие грязные доски переезда, упали первые капли.
Женщины кричали что-то под огромным небом, сдергивая с веревок хлопающее белье. Издалека прикатил первый гром. Выгоревший флаг лязгал над зданием мэрии. В пыли на дороге, словно кем-то разбросанные монетки, быстро отпечатывались следы дождинок.
Мориц добежал до брошенного дома и спрятал обувь под досками – не хотел промочить единственные кроссовки.
Гроза явилась как праздник и прошла все небо из края в край и сразу намочила всю землю, от горизонта до горизонта.
Перед оконным проемом без стекла покачивалась ветка одичавшей смородины. Потом ветка задергалась, подпрыгнула, и в окне показалось лицо. Оно сразу встретилось глазами с Морицем, нырнуло вниз, а затем опять высунулось.
Так мог бы выглядеть какой-нибудь юный эльф, проведя пятнадцать суток за хулиганство где следует. То есть, это была девушка, очень маленькая и худая, стриженая почти наголо, с огромными сероватыми глазами и остренькими ушками.
– Забирайся, – сказал ей Мориц и протянул руку.
Она тревожно метнула взгляд на него, помедлила и неожиданно неловко вскарабкалась на окно. Ливень продолжался точь-в-точь столько времени, чтобы она успела рассказать Морицу все-все про себя.
Ее звали Эльза, и она была здешним антисоциальным элементом. Да-да, в нашем городке не водилось ни особо злостных пьяниц, ни драчунов, ни воров (в том смысле, что не крали друг у друга, а только у учреждений), а все бродяги рано или поздно становились примерными батраками и подпасками. А вот Эльза – та с малолетства оказалась на обочине социальной жизни, да так и не ступила на торную дорогу.
История Эльзы была невыразимо печальна.
Когда Эльзе было шестнадцать лет, мать выгнала ее из дома. В тот год Эльза остригла под машинку волосы и с тех пор не давала им отрасти: к ее длинному большеглазому лицу шла эта странная стрижка. Мать била ее, следы ударов до сих пор сохранились у нее на руках – вот здесь и еще тут.
Через полгода мать увезли в сумасшедший дом, а Эльза, отвергшая помощь соседок и городских властей, стала жить на содержании у мужчин.
Ее третьим по счету любовником стал один шофер. Он часто уезжал. Его дом стоял на краю города, у самого озера. Из окна была видна вода. Только вода, больше ничего, иногда синяя, чаще – серая.
В этот дом пришла повестка: Эльзу вызвали в мэрию и велели прекратить паразитический образ жизни и устроиться на работу. Маленькая, в широком свитере до колен, в обтрепанных штанах и стареньких кедах, зашитых светлыми нитками, стриженая почти наголо, она стояла в большом зале мэрии меж поникших знамен и гигантских полотен с историческими сценами.
Домой она не вернулась – ее арестовали на две недели за оскорбление общественных приличий. Когда она, похудевшая, с синевой вокруг глаз, возвратилась к своему любовнику, он встретил ее пощечиной, и она молча повернулась и ушла. Эту ночь она провела на кладбище.