Морской офицер Франк Мильдмей
Шрифт:
— Нет, нет, — возразил я, — я не нуждаюсь в деньгах. — Но тут в изнеможении от избытка чувств не мог говорить более.
— Поэтому помощь, которой вы ищете, несравненно важнее помощи материальной, — сказал почтенный старец. — Эту мы весьма скоро можем доставить вам, но в требовании вашем есть нечто, возлагающее на нас гораздо более важную заботу. Благодарю Всемогущего, избравшего меня исполнителем сего, и при помощи Его мы не должны отчаиваться в успехе.
Потом, отошедши к двери, он позвал молодую девушку, которая, как я после узнал, была его дочь, и, растворивши как можно менее дверь, чтобы она не могла видеть расстроенного моего положения,
— Милая моя Каролина, напиши герцогу и попроси извинения, что я не могу обедать у него сегодня, имея необходимость остаться дома по весьма важным делам; прикажи также, чтобы ни под каким предлогом никто не помешал мне!
После этого он затворил дверь и повернул ключ в замке, потом, придвинувши ко мне свой стул, самым убедительным образом просил меня откровенно рассказал ему все, чтобы мог он со своей стороны сделать для меня все, что можно.
Я попросил дать мне рюмку вина, что и было немедленно исполнено; он принял ее от слуги в дверях и сам с услужливостью подал мне.
Выпивши вино, я начал рассказывать ему происшествия моей жизни в кратком очерке и, наконец, пересказал все. Он слушал меня с величайшим любопытством и участием, спрашивал о состоянии моих чувств при некоторых случаях и, получив в ответ искреннее во всем сознание, сказал:
— Друг мой, ваша жизнь исполнена необыкновенных испытаний и переворотов. Тут есть много заслуживающего сожаления, много заслуживающего упреков и много требующего раскаяния, но состояние чувств, заставившее вас прибегнуть ко мне, служит доказательством, что вы ищете теперь только того, что, с помощью Господа, я надеюсь быть в состоянии доставить вам. Теперь поздно, и обоим нам надо подкрепить свои силы. Я прикажу подать обед, а вы должны послать в трактир за вашими вещами.
Увидя, что я хотел было возражать, он сказал:
— Вы не можете отказать мне в этом. Вы отдали себя на мое попечение как своему врачу, и потому должны исполнять мои требования. Моя обязанность в сравнении с докторской во столько раз важнее, во сколько наша душа нам дороже нашего тела.
Когда обед был подал, он постарался как можно скорее выслать слугу из комнаты и тогда подробно расспрашивал меня о моем семействе. Я отвечал с той же откровенностью. В течение разговора он произнес однажды имя мисс Сомервиль, но это так поразило меня, что, увидя мое смущение и наливши мне рюмку вина, он переменил разговор.
Десять дней провел я в доме этого достойного епископа, пользуясь всеми возможными удобствами. Каждое утро он посвящал два или три часа наставительной беседе со мною и давал мне по несколько книг разом, с отметками тех страниц, которые советовал мне прочитать. Он хотел было познакомить меня со своим семейством, но я просил отложить это на некоторое время, будучи слишком расстроен и убит духом. Он оставил меня жить одиноко в отведенных для меня комнатах.
На седьмое утро он пришел ко мне, и после короткого разговора сказал, что некоторые дела требуют его отсутствия из дома на два или на три дня, и что он доставит мне занятие в течение этого непродолжительного времени. С этим вместе он подал мне сочинение о таинстве причастия.
— Я уверен, — сказал он, — что вы со вниманием прочитаете эту книгу, так что по возвращении моем мне можно уже будет приступить к исполнению обряда.
Я затрепетал, раскрывши книгу.
— Не бойтесь, Мильдмей, — сказал он, — из переломов вашей болезни я заключаю и могу сказать вам с уверенностью, что ваше излечение будет полное.
Сказавши
Потом он подошел ко мне и предложил хлеба. Кровь застыла в моих жилах, когда я взял его в рот, но когда вкусил вино, представлявшее собою кровь того Искупителя, которого раны я так часто растравлял своею порочною жизнью и под благость которого прибегнул для испрошения себе прощения, я почувствовал в одно время чувство любви, благодарности, радости, легкость и ясность ума, как бы возносившие меня над землей и снимавшие с меня тяжесть, которая до того времени угнетала меня. Я почувствовал, что был обращен к вере, что я был новым человеком, и что прегрешения мои были отпущены. Склонивши голову к столу, я провел несколько минут в благодарственной и признательной молитве и по окончании обряда поспешил объявить величайшую благодарность своему достопочтенному другу.
— Я только покорный исполнитель, мой молодой друг, — сказал епископ. — Принесем вместе благодарность нашу Всемогущему Утешителю сердец. Будем надеяться, что исцеление это совершенно, потому что в таком случае оно доставит радость на небесах. Но, — продолжал он, — позвольте мне сделать вам еще один вопрос. Чувствуете ли вы себя теперь в таком состоянии, что безропотно можете переносить посетившую вас скорбь?
— Уверяю вас, что могу перенести ее не только с покорностью, но с благодарностью, — отвечал я, — и признаю теперь, что постигавшие меня горести послужили мне к лучшему.
— Если так, ничего не остается желать более, — сказал он, — и при таких чувствах я могу отдать вам это письмо, которое обещался писавшей его вручить вам лично.
— Милосердное небо, неужели это от Эмилии! — воскликнул я, едва взглянув на адрес.
— Да, — отвечал епископ.
Я разорвал конверт. Письмо состояло из шести строк и было следующего содержания:
«Наш общий друг епископ дал мне вполне почувствовать, как безрассудна и как горда была я. Прости мне, мой несравненный Франк, потому что я также была под бременем ужасных страданий, и приезжай как можно скорее к вечно любящей тебя Эмилии».
Вот что служило причиной поездки почтенного епископа! Невзирая на преклонные лета свои и слабость здоровья, он предпринял поездку за триста миль, чтобы только устроить временное, равно как и вечное, благополучие совершенно чуждого ему человека, чтобы устроить примирение, без которого он видел, что мое земное счастие было несовершенно. Я узнал впоследствии, что, несмотря на уважение к его званию и летам, Эмилия оказала гораздо более сопротивления, нежели сколько он мог ожидать, и тогда только начала терпеливо выслушивать его доводы, когда он с строгими укоризнами обвинял ее в гордости и непреклонном характере. Наконец, она, убежденная его словами, что прочность ее собственного счастья зависит от прощения других, смягчилась, признала справедливость этого замечания и созналась в любви ко мне, никогда не изменявшейся. Делая это сознание, она была точно в таком положении перед епископом, как я, когда получал письмо ее — на коленях и в слезах.