Морской офицер Франк Мильдмей
Шрифт:
Я говорил уже прежде, что Тальбот принадлежал к значительной аристократической фамилии, и так как отцы обоих семейств желали супружества, которое было ему заочно предлагаемо, то считали дело это решенным и ожидали только возвращения Тальбота в Англию. Однако его отец в своем последнем письме признавал уважительным его отказ и соглашался на его брак с Кларой, но просил только обождать некоторое время, чтобы доставить ему возможность сыскать какой-нибудь предлог к прекращению переговоров о браке с другою, и стараться ничего не обнаруживать, пока он этого не устроит. Все объяснилось
Лишь только кончил я чтение, в мою комнату вошли полицейские офицеры с жандармами, чтобы вести меня в тюрьму. Я пошел машинально, и меня посадили в небольшую четырехугольную будку посредине площади. Это была тюрьма с железным решетчатым окном на каждой стороне, без стекол. В ней не было ни стола, ни скамьи, одним словом — ничего, кроме голых стен и пола. Сквозной ветер сильно дул со всех сторон; я не имел с собой даже плаща, но не чувствовал холода и никакого неудобства, потому что мой рассудок был занят воспоминанием гораздо высшего несчастия. Дверь затворилась за мной; я слышал, как зашумели запоры. — Итак, — сказал я, — судьба сделала со мной все, что могла худшего, и устанет, наконец, терзать жалкое создание, которое она не может уже более унизить! Смерть нисколько не ужасает меня! — Но даже в несчастии я почти не думал об ожидавшем меня в будущем.
— Смерть есть вечный сон, и чем скорее засну я, тем лучше! — думал я. Одно только, что тяготило меня, был страх публичного наказания. Гордость моя не могла перенести этого, потому что гордость, даже во время пребывания в тюрьме, опять возвратилась и завладела мной. С рассветом шум телег и деревенских жителей, собиравшихся на площадь с своими произведениями, вызвал меня из забвения, потому что я не мог спать. Любопытные всех возрастов и сословий окружили тюрьму, желая взглянуть на англичанина-убийцу; решетки окон облеплены были человеческими головами, совершенно прекращавшими доступ света и воздуха. На меня глазели, как на дикого зверя, и дети, сидя на плечах своих матерей, чтобы удобнее было им видеть меня, получали при этом нравственные наставления, для подтверждения которых я приводим был в пример.
Как заключенный в клетке тигр, устремляющий неподвижно свой глаз, от усталости беспрестанного топтания взад и вперед, так ходил я в своей тюрьме, и если бы мог чрез косые впадины к окнам и стену толщиной в три фута достать кого-нибудь из наглых зрителей моих, я задушил бы его.
— Все эти люди, — думал я, — и еще несколько тысяч других будут присутствовать при последних моих минутах, когда я буду умирать на плахе!
Пораженный этою ужасной мыслью, я с бешенством искал перочинного ножика в карманах, чтобы разом избавить себя от мучительных опасений. И если бы нашел его, наверное, совершил бы самоубийство в те минуты сумасбродства; но, по счастию, ножик оставлен был дома.
Наконец, толпа начала расходиться. У окошек никого не оставалось, и только по временам заглядывали сквозь решетку головы мальчишек. Изнуренный телесного усталостью и душевными страданиями, я готов был броситься на холодные камни пола, как увидел
— Радуйтесь, мой дорогой барин, — г. Тальбот не умер!
— Не умер! — воскликнул я, невольно падая на колени и подняв к небу сложенные вместе руки и дикие свои глаза. — Не умер! Хвала тебе, Господи! По крайней мере есть надежда, что я не понесу на себе преступления убийцы.
Прежде чем успел я сказать еще слово, майор с полицейскими офицерами вошли в мою тюрьму и объявили мне, что было произведено следствие, при котором мой друг в состоянии был дать самые ясные ответы на все пункты; и из собственного сознания его видно, что это был добровольно принятый им поединок, и показание его подтвердили найденные в воде пистолеты.
— Поэтому, monsieur, — продолжал майор, — останется ли в живых друг ваш, или нет, так как все происходило в обычном порядке, то вы свободны.
Сказавши это, он вежливо поклонился мне и указал на дверь. Но я забыл всякую учтивость и, не попросив его выйти первым, побежал к Тальботу, который послал навстречу слугу сказать мне о величайшем желании его видеть меня. Он лежал в постели и когда я взошел, протянул мне руку; я покрыл ее поцелуями и омывал потоками слез.
— О, Тальбот! — сказал я. — Простишь ли ты меня? Он пожал мне руку и, лишившись сил, выпустил ее.
Лекарь вывел меня из комнаты, говоря:
— Теперь все зависит от покоя.
Мне рассказали потом, что он обязан был спасением своей жизни двум обстоятельствам. Первое заключалось в повязке мною раны своим шейным платком; а второе — что место нашей дуэли было ниже предела полой воды. Прилив начинался, когда я оставил его, и холодные струи волн, тихо обмывая его, оживили его. В этом состоянии найден он был слугою, и только за несколько минут до полного прилива, который должен был совсем покрыть его, потому что он не имел силы отодвинуться далее. Пуля насквозь прострелила ему правый бок, но не сделала значительного вреда.
Я переоделся и, с благоговением возблагодаривши Бога за чудное его спасение, сел возле кровати больного и ни на минуту не отходил от нее, пока он совсем не выздоровел. После этого я описал отцу и Кларе все происшествие в подробности. Клара, разуверившись, не скрывала более своего расположения. Отец Тальбота просил его возвратиться домой. Я проводил его до Кале. Тут мы расстались; через несколько недель, к величайшему моему удовольствию, я получил известие, что сестра сделалась его женой.
Оставшись один с тяжестью на сердце, тихо возвращался я в гостиницу, где, велевши изготовить почтовых лошадей, бросился в свою коляску, в которую мой слуга заблаговременно уложил вещи.
— Куда вы едете, сударь? — спросил слуга.
— К черту! — отвечал я.
— А паспорт ваш? — возразил он.
Я чувствовал, что для путешествия к черту имел достаточное число паспортов. Образумившись немного, я сказал, что еду в Швейцарию, и сказал потому, что имя это первым пришло мне в голову, и я слышал, что она была сборищем всех моих соотечественников, которых головы, сердца, легкие или финансы находились в расстройстве.