Морской офицер Франк Мильдмей
Шрифт:
Время расставания наступило, и я был оторван от моей Росаритты, однако ж, не без того, чтоб не подать подозрения капитану и сослуживцам моим, будто бы любовь наша далеко завела нас, и я был осчастливленный юноша. Это было несправедливо. Я любил моего несравненного ангела, но никогда не посягал на ее добродетель, и отправился в море в таком расположении духа, что мне по временам приходило на мысль, не кончится ли оно отчаянием; но соленая вода удивительное лекарство против любви, по крайней мере против такой, какая тяготила меня тогда.
Мы соединились с адмиралом у Тулона и получили от него приказание крейсировать между Перпиньяном и Марселью. Мы отделались от флота на следующий
В одной из этих небольших сшибок я едва не был взят в плен и в таком случае должен бы был потерять честь и славу последующих подвигов, но избавился от беды, бывшей от меня на волосок. Я бы должен был быть или изрубленным, в отплату за наши проказы, или отправиться в Верден, и провести там все остальные шесть лет войны.
Мы вышли на берег, чтоб взять приступом и взорвать батарею; для этого мы взяли с собой бочонок с порохом и стопин из парусины. Все шло благополучно. Мы подошли ко рву, который необходимо было перейти; были выбраны лучшие пловцы, дабы переправить на ту сторону порох, не замочив его. Я состоял в числе их, и для сохранения своей обуви, снял башмаки и чулки; по взятии же батареи, был так увлечен присмотром за телеграфным ящиком, что почти забыл о взрыве, покуда не услышал крик: «Бегите, бегите!» — с той стороны, с которой стопин должен был зажечься.
Я был в это время на стене укрепления вышиною футов тридцать, но отлогой. Соскочив с одного уступа и вскарабкавшись на другой, я пустился бежать со всех ног, посреди дождя камней, падавших возле меня, как бы при извержении Везувия. По счастию, меня не ушибло; но я разрезал себе ногу при прыжке, и это причинило мне жестокую боль. Мне надо было перейти два поля, покрытые стеблями, оставшимися от сжатого хлеба, а башмаки и чулки мои находились на другой стороне рва; острая солома, попадая в рану, доводила меня почти до безумия и несколько раз заставляла в изнеможении падать.
Однако я превозмог все это, и почти добрался до шлюпок. Но они в то время уже отвалили, не беспокоясь о моем отсутствии. Вдруг шум, подобный недальнему грому, достиг ушей моих, и вскоре я увидел, что это была кавалерия из Котты, прискакавшая для защиты батарей. Собравши все свои силы, я кинулся в море, чтобы доплыть до шлюпок. Времени терять мне было некогда; несколько неприятельских егерей на черных лошадях успели пуститься вплавь за мною и палили мне в голову из пистолетов.
Шлюпки были тогда почти в четверти мили от берега; находившиеся в них офицеры по счастью увидели кавалерию, и в это же самое время увидели меня, плывущего к ним; одна из шлюпок подержалась на веслах. Я достиг ее с большим трудом, был взят на нее, но так обессилел от потери крови и усталости, что привезен на фрегат почти мертвый. Нога моя была разрезана до кости, и я целый месяц оставался на попечении доктора.
Вскоре по моем выздоровлении, мы взяли в плен судно, на которое Мурфи назначен был для отвода, и в тот же вечер вырезали шхуну, стоявшую на якоре. Начальство над нею поручено было мне. Это случилось поздно вечером, и в поспешности отправки, забыли положить нам бочонок с вином, приготовленный для меня и для моей команды. Вот переход от одной крайности к другой: на первом судне моем было слишком много вина, а на этом ни капли. Соленая рыба, из которой состоял груз наш и пища, сильно увеличивала жажду, и мы горько оплакивали разлуку с нашим бочонком. На третий день по оставлении фрегата, идучи прямо в Гибралтар, я увидел под испанским берегом судно, и по огромной белой заплате в грот-марселе, узнал, что это было то самое, которым командовал Мурфи. Я поставил все паруса, в надежде догнать его и взять от него сколько-нибудь вина, зная, что там было больше, нежели сколько надобно, даже если б он и его люди захотели быть пьяны каждый день. Когда я приблизился к нему, он поставил все возможные паруса. В сумерках я был от него довольно близко и почти на расстоянии оклика, но он продолжал бежать без оглядки; а я, имея на своем судне пару небольших трехфунтовых пушек и несколько пороху, палил из них для сигнала, делая выстрел за выстрелом: но он все не приводил, и когда совсем стемнело, я потерял его из вида и не видел более до встречи в Гибралтаре.
На следующее утро мне попались три испанские рыбачьи лодки. Они приняли меня за французского приватира, убрали свои сети и поставили паруса. Я подошел к ним; выстрел мой из пушки заставил из привести к ветру и сдаться. Я приказал им пристать к борту и, найдя, что у каждого из них было по фляжке с вином, объявил эту часть их груза контрабандой, хотя, впрочем, предлагал им плату за взятое мною. Они не хотели принять ее, узнавши, что я «Ingles», англичанин, и считали себя совершенно счастливыми, что не попали в руки французов. Я дал каждому из них по фунту табаку, чем они не только остались довольны, но еще более убедились в мнении, недавно полученном их соотечественниками, что Англия была самая храбрая и самая великодушная из всех наций. Они предлагали мне все, находившееся у них в лодках; но я отказался, получивши то, в чем нуждался, и мы расстались довольные друг другом: они, крича «Viva Inglaterra!», а мы желая им счастливого пути и запивая это желание их же собственным вином.
Долго не могли мы попасть в Гибралтар, удерживаемые безветрием, при чрезвычайно хорошей погоде; но узнав, что рыбачьи лодки имели вино, старались всегда пополнять погреб наш и собирать эту подать, достававшуюся нам так легко; впрочем, я не имел причины полагать, чтобы справедливая и дружеская меня наша могла хоть сколько-нибудь повредить любви, которую его величество король Георг столь справедливо заслужил у этого народа. По приходе в Гибралтар, я имел еще пару бочонков доброго вина для угощения своих однокашников, хотя был огорчен, найдя там фрегат, пришедший с остальными призами; Мурфи пришел сутками после меня.
Я был на шканцах, когда он приехал на фрегат, и, к удивлению моему, доносил, что был преследуем французским приватиром, которого отогнал после четырехчасового сражения; что он имел много повреждений в вооружении, но ни одного человека даже ушибленного. Я дал свободу языку его до вечера. Многие верили ему, но некоторые сомневались. За ужином, в офицерской кают-компании, хвастовство его не имело границ, и когда он напился до полупьяна, мои три человека были произведены им в полную команду брига, на котором находилось столько людей и пушек, сколько на бриге и поместиться не может!
Наконец, ложь его мне надоела; я рассказал происшествие, как оно было, послал за бывшим со мной унтер-офицером, и он подтвердил мои слова. С тех пор Мурфи был презираем всеми на судне. Всякая ложь стала Мурфи, и всякий Мурфи — лжецом. Он не смел отмщать за наши упреки; и ему так неприятно было оставаться на фрегате, что когда капитан предложил ему переменить судно, он нисколько тому не противился; характер его последовал за ним, и он никогда не получал производства. Мне всегда приятно вспоминать, что я не только вполне отмстил этому человеку, но еще был причиной исключения его из благородного сословия офицеров, которое он пятнал собою.