Морской офицер Франк Мильдмей
Шрифт:
— Не был это кролик? — спросил я.
— Кролик, сударь! О, черт возьми, неужели вы думаете, что я не могу отличить кошку от кролика? Одна имеет короткие уши и длинный хвост, а другой имеет все наоборот.
В Минорке дан был большой карнавальный маскарад, в честь англичан. Я отправился туда в роли дурака и встретил там множество товарищей.
Взявши напрокат дурацкое платье, я присоединил к нему весьма приличное в таком случае животное — осла — и воссел на него посреди радостных криков тысячи грязных бродяг. Приехавши на место, я начал кувыркаться в воздухе, прыгать, скакать и показывать разные паяцкие штуки. Манера, с какой разыгрывал я роль свою, собрала около меня маленькую толпу. Я не начинал первым разговора ни с адмиралом, ни с капитанами, пока они сами не обращались ко мне;
— Нет, покорно благодарю; вы дадите мне три дюжины линьков, если я нехорошо свяжу свою койку.
— Иди ко мне, — сказал другой.
— Ваша сонетка слишком коротка; вы никак не достанете до нее, чтоб позвонить и приказать принести еще бутылку вина, прежде чем офицеры откланялись вам после вашего стола.
Третий обещал мне хороший прием и сколько угодно вина.
— Нет, — отвечал я, — на вашем корабле я буду как уголь в Ньюкастле; кроме того, у вас стишком слабый кофе: повар ваш кладет только одну унцию на шесть чашек.
Ответы эти весьма много забавляли толпу, и даже сам адмирал подарил меня улыбкой. Я почтительно поклонился его лордству, который спросил:
— Чего ты хочешь от меня, дурак?
— О, совершенно ничего, милорд! — сказал я. — Я хочу только просить у вас одной небольшой милости.
— Говори, что такое? — сказал адмирал.
— Только сделать меня капитаном, милорд.
— О, нет, — сказал адмирал, — вы никогда не делаем дураков капитанами.
— Не делаете! — возразил я, подбочениваясь самым нахальным образом. — Так это, должно быть, совсем новое постановление. Как давно отдан этот приказ?
Добрый старый начальник наш от души смеялся этой дерзкой выходке; но капитан, которого корабль я недавно оставил, был так глуп, что оскорбился ею. Он узнал меня и на другой день приехал на фрегат жаловаться капитану, но тот смеялся над ним, находил это прекрасной шуткой и пригласил меня к обеду.
Фрегат наш был отправлен в Гибралтар, куда мы вскоре прибыли; с пришедшим туда из Англии пакетботом я по лучил письмо от отца, в котором он извещал меня о смерти несравненной матушки. О, как сожалел я тогда о всех причиненных мною ей огорчениях! Как вдруг представились мне все мои дурные дела, и я живо припоминал мое последнее свидание с нею! Я никогда не думал, что и вполовину стану так сожалеть ее! Батюшка описывал, как в последние минуты своей жизни изъявляла она величайшую заботливость о моем благословении; страшилась, что дорога жизни, на которую я вступил, не приведет меня к прочному благополучию, хотя может быть и обещает много временных преимуществ. Предсмертные ее завещания мне были: никогда не забывать нравственных и религиозных правил, в которых она меня воспитывала; и с последним своим благословением она умоляла меня читать Библию и взять ее за путеводительницу в жизни.
Письмо батюшки было чрезвычайно трогательно, и никогда, во все продолжение последующей моей жизни, мои чувства не были так расстроены, как в тот раз. Я лег на койку с больной головой и с сокрушенным сердцем. Взгляд на протекшую жизнь не представлял мне никакого утешения. Разврат, гордость, мщения и обманы, в которых я был виновен, взрывались в память мою, как буря между снастей, и призывали меня к самым серьезным и печальным размышлениям. Не прежде, как чрез несколько времени, я мог собрать мысли и рассмотреть самого себя; но когда припоминал я свои дурные дела, мое отступление от этой стези добродетели, на которую наводила и так часто указывала моя нежная родительница, — печаль, стыд и раскаяние одолели меня. Мне представилось тогда, как часто был я на краю перехода в вечность; и если б умер обремененный моими грехами, какая бы участь готовилась мне? Я с ужасом взирал на опасность, от которой избавился, и с горестной недоверчивостью смотрел на ожидавшее меня будущее. Напрасно искал я между всеми своими поступками, с тех пор, как вышел из попечений моей матери, хоть одно добродетельное дело или хотя одну черту, произведенную добрым побуждением. Правда, у меня были поступки, имевшие прекрасную внешность и кидавшиеся в глаза другим, но мрак порока скрывался под этой внешностью, и я чувствовал, что глаз, более прозорливый, нежели такой, какими обладали люди, окружавшие меня, очень легко отличил бы форму от содержания.
До двенадцати часов я не мог сомкнуть глаз; в это время позвали меня наверх, как мы называем, на среднюю вахту, то есть с полуночи до 4-х часов утра. Накануне мы похоронили квартирмейстера, прозванного нами Квидом, старого матроса, погубившего себя пьянством, — случай весьма нередкий в морской службе. Тело человека, расстроившего себя невоздержностью, немедленно после смерти находится уже в некотором состоянии гнилости, и разрушение его, в особенности в жарком климате, происходит весьма скоро. Чрез несколько часов после смерти Квида тело начало издавать запах, указывавший на необходимость немедленного погребения. Поэтому оно зашито было в койку, но так как фрегат стоял на якоре на большой глубине, течение шло из залива, и все шлюпки были в то время посланы в порт, то старший лейтенант велел привязать ядро к ногам покойника, прочитать над ним похоронные молитвы и кинуть за борт со шкафута.
Я ходил по шканцам в печальном расположении духа, внимательно рассуждая о некоторых местах Библии. Более двух лет я не заглядывал в нее; мысли мои невольно обратились к последним часам бедного Квида и к прочитанной над ним трогательной погребальной молитве: «Я есмь воскресение и жизнь». Луна, закрытая до того облаками, вдруг показалась, и вместе с тем крик ужаса раздался на палубе. Я подбежал к часовому на правом шкафуте, который издал его, спросить о причине, но нашел его в таком состоянии нервного возбуждения, что он мог только произнести: — Квид! Квид! — и указал мне пальцем на воду.
Я посмотрел за борт и, к удивлению моему, увидел тело Квида, завернутое в страшную койку, плавающее совершенно прямо, с головой и плечами поверх воды! Легкая зыбь придавала ему вид качающего головой, между тем как полный свет луны позволял нам видеть и остальную часть тела под водой. Несколько мгновений я был в ужасе, которого не могу описать, и рассматривал труп к глубоком молчании; кровь моя начала застывать, и я чувствовал, что волосы становятся у меня дыбом. Я был совершенно озадачен и думал, что Квид поднялся из глубины моря, дабы предостеречь меня; но через несколько секунд ко мне возвратилось здравое суждение, и я скоро отгадал причину такого странного явления. Я приказал изготовить шлюпку, а между тем пошел доложить о случившемся старшему лейтенанту. Он засмеялся и отвечал:
— Верно старый молодчина нашел, что соленая вода не так вкусна, как грог. Привяжите ему к ногам еще ядро и поставьте старика опять на якорь; да скажите ему, чтобы он не навалил на фрегат наш, когда его в другой раз подрейфует. Чего ему еще надо? Сказавши это, он опять заснул. Это, по-видимому, странное обстоятельство легко можно объяснить. Гниение, разрушая внутренность трупа, развивает в нем некоторое количество газа, который чрезвычайно раздувает тело и заставляет держаться на воде. Тело этого человека было выброшено за борт, когда еще происходило разложение, и привязанное к нему ядро могло только потопить его на время, но через несколько часов не в состоянии уже было удержать его на дне, и он всплыл на поверхность воды благодаря привязанному к нему грузу, в том самом перпендикулярном положении, о котором я говорил.
Катер с людьми был послан привязать еще ядро к трупу и потопить его. Когда они старались задержать его отпорным крюком, он как будто не допускал поймать себя и играл с ними, беспрестанно поворачиваясь кругом или погружаясь в воду и опять всплывая. Но случай избавил нас от дальнейших хлопот; гребцы начали упрекать матроса, бывшего на баке, что он не может поймать крюком покойника; он рассердился и воткнул острие в живот его; заключавшийся там газ вылетел с громким урчанием, и тело немедленно потонуло, как камень. Над этим происшествием много шутил, но я не был тогда расположен к шуткам и прежде нежели кончилась моя вахта, решился отправиться домой и оставить службу; ибо я не видел никакой возможности следовать завещанию моей умирающей матери, если останусь на поприще, на котором я находился.