Морской офицер Франк Мильдмей
Шрифт:
Теперь, когда время охладило юношескую горячность, уносившую меня за пределы благоразумия, позвольте мне оправдать эту несчастную девушку. Она была с дарованиями и самая чувствительная, откровенная, приятная особа, какую я когда-либо встречал. Беспредельное остроумие, восхитительная веселость нрава и твердый ум блистали в ней; она совершенно посвятила себя мне первому, в этом я совершенно уверен, — единственному предмету ее любви, и любовь ее ко мне прекратилась только с жизнью. Хотя ее ошибки не могут быть защищаемы, но по крайней мере их можно судить не так строго и соболезновать о них, потому что они происходили от недостатка нравственного воспитания. Дни своего детства
Воспитанная во Франции во время самого разгара революции, она впитала некоторые свободные понятия того времени, и, между прочим — что супружество есть гражданское условие, которое может быть расторгнуто по произволу той или другой стороны. Пагубная и ложная мысль эта утвердилась в ней и подтверждалась примерами супружеских несогласий, в особенности в ее семействе.
— Не знаю, как долго продлится твоя любовь ко мне, — сказала мне однажды Евгения, — но с той минуты, как ты перестанешь любить меня, лучше будет, если мы расстанемся.
Слова эти, конечно, выражали чувства энтузиазма; но Евгения жила потом достаточно долго, чтобы вполне узнать свое заблуждение и оплакивать печальные его влияния на свой душевный покой.
Странный случай пробудил меня от этого упоительного усыпления. В то время я считал его для себя несчастным, но теперь убежден в его благодетельных последствиях, потому что он возвратил меня к долгу и показал мне всю ложность моего положения. Отец все еще не знал о моем отсутствии с корабля и, не уведомивши меня, приехал навестить одного приятеля, жившего в окрестности города. Ему начали рассказывать о «занимательном молодом человеке», пожинающем так много похвал в ролях Аполлона и Ромео, и уговорили посмотреть его игру.
В то самое время, когда мне должно было пропеть «Pray Goody», мои глаза нечаянно встретились с глазами отца, смотревшего на меня подобно голове Горгоны, и хотя он своим взглядом и не обратил меня в камень, но обратил в больного. Я был ошеломлен, забыл свою роль и убежал со сцены, оставив актеров и музыкантов делать, что они признают за лучшее. Отец, едва веривший глазам, убедился, наконец, когда увидел мое замешательство. Я побежал в гардеробную, где, прежде нежели успел скинуть с себя венец Аполлона и юбку, ко мне подошел мой раздраженный родитель, и я не в состоянии описать, до какой степени я выглядел дураком, приняв еще во внимание и мой наряд.
Отец сурово спросил меня, как долго занимал я такую почетную должность? Я ожидал этого вопроса, и потому немедленно отвечал ему, что «не более двух или трех дней» я уехал из Портсмута, и мне показалось интересным поиграть на сцене.
— Да, оно, в самом деле, весьма занимательно, сэр, — сказал отец. — Но позвольте мне спросить, не заставляя меня, впрочем, опасаться, что вы мне солжете, долго ли продлится ваш отпуск?
— О, мой отпуск кончится завтра, — отвечал я, — и после того я должен возвратиться на корабль.
— Позвольте мне иметь честь отправиться с вами вместе, — сказал батюшка. — Мне хочется попросить вашего капитана сделать некоторые небольшие ограничения во времени и в расстоянии будущих ваших поездок, — потом, возвыся голос, он прибавил: — Я стыжусь вас, сэр. Сыну дворянина непристойно извлекать какую бы то ни было выгоду от общества бродяг и наемщиков. Я имел повод думать, по последнему письму вашему из Портсмута, что вы заняты совсем не этим.
На этот
— Практики с равными себе, а не в компании с плутами и уличными бродягами!
Мне показалось, последние слова относятся к Евгении, и это весьма огорчило меня, но, по счастью, я сдержал досаду свою в должных пределах и, зная, что кругом был виноват, позволил отцу моему делать по мне залпы, не ответив ему ни на один выстрел. Свою нотацию он заключил приказанием придти к нему завтра поутру в десять часов. Он оставил меня переменить платье и прийти в себя. Конечно, я уж не появлялся на сцену в тот вечер и предоставил директору разделываться с зрителями, как знает.
Евгения была безутешна, когда я сказал ей о вечернем приключении. Для ее успокоения, я предлагал оставить мое семейство, службу и жить с нею. Слова эти немедленно привели ее в себя.
— Франк, — сказала она, — все, что произошло, так и должно было произойти. Мы оба виноваты. Я чувствую, что была слишком счастлива, и закрываю теперь глаза пред опасностью, которую не смею себе представить. Твой отец человек благоразумный; его намерение — свести тебя с дороги неизбежной погибели. Что касается до меня, то, если бы он знал о нашей связи, он бы мог только презирать меня. Он видит своего сына, живущего с странствующими актерами, и долг его — употребить все средства, какие бы они ни были, для того, чтобы покончить с этим. Тебе назначено благородное и видное поприще; я никогда не хочу быть помехой справедливому честолюбию твоего отца и твоему благополучию. Я ожидала счастливейшей участи; но любовь ослепила меня; я это теперь ясно вижу. Ежели твой отец не может уважать меня, он должен по крайней мере удивляться моей решимости. Я нежно любила тебя, мой несравненный Франк, и никогда не могу любить другого. Но мы должны расстаться; одно только Небо знает, как долговременна будет наша разлука. Я готова принесть всякое пожертвование для чести твоего имени и твоей будущности, и это все, что я в состоянии сделать в доказательство моей неограниченной любви к тебе.
Я обнял ее. Большую часть ночи провели мы в приготовлениях к моему отъезду, в условиях и уговорах о переписке и, если можно будет, наших свиданиях. Рано поутру простился я с нею и с тяжелым, могу сказать расстроенным сердцем предстал перед отцом. Он узнал уже о моей связи и необузданной любви и по благоразумию своему старался не напоминать мне об этом; он принял меня благосклонно, не возобновлял разговора о происшествии вчерашнего вечера, и мы сделались хорошими приятелями.
Удалившись от Евгении, я испытывал справедливость поговорки, что труден только первый шаг. У меня становилось легче на сердце, по мере того, как расстояние между нами увеличилось. Отец, чтоб еще более отвлечь меня от предмета моей любви, начал говорить мне о семейных делах, о моих братьях и сестрах и, наконец, упомянул о мистере Сомервиль и Эмилии. Тут он тронул меня за чувствительную струну. Воспоминание об Эмилии, об этом совершенстве, этой непорочной обворожительнице, возобновило угасавшее пламя добродетели и на время вытеснило из памяти моей несчастную Евгению. Я сказал отцу, что даю ему слово не бесчестить впредь ни себя, ни его, если он обещает мне никогда не рассказывать последней моей глупости Сомервилю и Эмилии.