Московская книга
Шрифт:
У нас было заведено с первого класса встречать приход зеленой весны за городом. Мария Владимировна вывозила нас на трамвае куда-нибудь на окраину Москвы: в Петровский парк, Останкино, Черкизово — тем дальше, чем старше мы становились. Четвертую школьную весну решено было встретить в Измайлове, и мы на добрый час отдались болтанке полупустого трамвая. По традиции скамейка возле Марии Владимировны считалась общественным достоянием: посидел, пообщался с любимой учительницей — уступи место другим. Неписаный устав обязывал делать это незаметно, как бы невзначай. В свою очередь, Мария Владимировна не выражала
— Ах как хорошо! — воскликнула Ира Букина. — Тут можно открыть окошко!
— Не советую, — сказала Мария Владимировна, — воздух холодный, тебя продует.
— Ой, тогда не надо! — испугалась Ира. — Я и так все время болею гриппом.
Внук врача, я почел своим долгом сообщить:
— Теперь говорят «грипп», а раньше говорили «инфлюэнца».
— Твои родители в Москве или на гастролях? — спросила Мария Владимировна Иру.
— На гастролях. Уехали до конца лета.
— Как все меняется, — заметил я. — Раньше говорили «чахотка», а теперь — «туберкулез».
— А что они повезли? — Мария Владимировна обращалась по-прежнему к Букиной.
— Водевиль Каратыгина и «Медведя».
— Кстати сказать, воспаление легких тоже…
— Перемени пластинку, — посоветовала Мария Владимировна.
Ира Букина рассмеялась. Ледяной тон, каким было сделано замечание, обескуражил меня. Все попытки объяснить эту резкость по методу Павлика успеха не имели. Смущенный, огорченный и подавленный, я так и не сумел «переменить пластинку» и бесславно уступил место Мите Гребенникову.
Из сыроватого, просквоженного ветрами Измайловского парка я привез то самое, о чем рвался поведать Марии Владимировне, — воспаление легких, да еще крупозное.
Неделю я был в беспамятстве, и ртуть в термометре не опускалась ниже тридцати девяти. Никакие средства не помогали, и было похоже на то, что я окончательно включил заднюю скорость — в небытие. Сам я ни о чем таком не знал, находясь в беспрерывных муках бреда: на меня неудержимо валились огромные черные камни, и я истошно кричал: «Камни!.. Камни!.. Уберите камни!» А когда камни отваливались, со всех сторон наползали странные, бескостные, какие-то тряпичные щенки. Соприкосновение с их вялой и все прибывающей плотью повергало меня в ужас и омерзение, «Щенки! — стонал я. — Уберите щенков!..»
Так поочередно меня душила то жесткая, то мягкая материя, а потом отвалились камни, уползли щенки, я очнулся в своей большой светлой комнате, узнал родные забытые лица и обрадовался им, обрадовался всему, что было вокруг: обоям, мебели, пятнам солнца на паркете, особенно же высокому белому потолку, с которого свешивалась люстра, и тому, что за окнами, — небу, сухим красным крышам, галкам, расхаживающим по карнизу. Но я был так слаб, что не мог ощутить родственности миру за окнами. И даже насельники комнаты: письменный стол, кресло, умывальник, книжные полки — казались мне недосягаемыми.
В эту пору я сдружился с потолком. Лежа по преимуществу на спине, я все время имел перед глазами его гладкую белизну, подернутые паутиной углы, круглую лепку посредине в виде какого-то цветка, оттуда спускалась
Но по совокупности успехов меня наградили похвальной грамотой, которую вручили матери на родительском собрании.
— А Мария Владимировна?.. — спросил я слабым голосом. — Как она?
— Все тот же сейф, ключ от которого потерян, — легкомысленно отозвалась мать, но, увидев, что я огорчился, посерьезнела: — Спрашивала про твое здоровье и обещала навестить…
— Когда?
— В пятницу.
— Какой сегодня день?
— Среда… Что с тобой? — встревожилась мать. — Почему ты такой бледный?
— Надо повесить географические карты, — сказал я.
Их сняли незадолго до моей болезни под тем предлогом, что они являются рассадником клопов. Я уже миновал пик увлечения географией и не противился. Пожалуй, лишь о зверьевой карте жалел, но она могла приютить всех клопов квартиры.
— Зачем? — спросила мать. — Мария Владимировна так любит географию?
— Посмотри, какие стены — сальные, грязные и все в клопах.
— Да, надо сделать ремонт… Вот ты поправишься…
— При чем тут? Тогда все равно… Надо, чтоб к пятнице!..
— А-а!.. Ну, раз надо, сделаем. Не волнуйся так!..
Но я не успокоился до тех пор, пока наши убогие, выцветшие обои не скрылись под многоцветьем географических карт.
Со стенами было в порядке, но теперь я обнаружил множество других изъянов в своем обиталище. Надо вынести вольтеровское кресло: за пышным титулом обретается такое дряхлое, засаленное убожество, что непонятно, как мы вообще могли мириться с ним. Затем я попросил принести из темной комнаты настольную лампу с тугим фиолетовым шелковым абажуром и поставить на письменный стол взамен моей, с разбитым фарфоровым колпаком… Лекарства надо было убрать с ночного столика и как можно дальше запихнуть под кровать фаянсовую посудину. На столик я попросил положить том Шекспира в красивом брокгаузовском издании, книжку «Охотники за микробами» и учебник английского языка. Велено было достать из стола альбом с марками, а из чулана — коллекцию бабочек, чтоб в случае необходимости были под рукой. Через некоторое время, заметив, что крыши усеяны голубятниками, оравшими, свиставшими в пальцы и мочившимися вниз длинной струей, я распорядился повесить шторы, снятые с наступлением весны.
Болезнь имеет свои преимущества. В обычной жизни я не решался беспокоить свою мать по пустякам. Она любила лишь серьезные, большие задания, требующие сил, ловкости, находчивости: достать велосипед, подобрать у букинистов всего «Агасфера» — и ненавидела мелкие бытовые просьбишки. Я никогда не просил ее ни о чем, связанном с едой, развлечениями: она сама определяла, что мне есть, носить, смотреть, где проводить лето. Иначе говоря, я мог заразить ее своими увлечениями, будь то спорт, техника или книги, но не смел совать нос в бытовые мелочи.