Московская книга
Шрифт:
Люсик Варт лишь прикоснулся к войне, вернее, война прикоснулась к нему маленьким осколком, легшим под сердце. Он окончил институт, стал юристом, но последнее время больше болеет, чем работает. Иногда он появляется на традиционных школьных встречах, грустный, замкнутый, не пьет ни рюмки, молчит, в какую-то минуту мертвенно бледнеет, его губы становятся синими, и он тихо, незаметно исчезает.
Но все это сейчас. А тогда, молодые, сильные, свежие, стояли они на рубеже атаки, готовые ринуться в бой.
Над кронами деревьев простиралось громадное голубое небо, и со всех
А потом шла игра, и в ней было все: и упоение, и полет, безумный и бездумный полет, и мгновения трезвого расчета, рождение плана атаки, и отрезвляющие столкновения с защитниками, я до сих пор помню сумасшедшую боль в стопе, лодыжке или колене и страх, что ты кончился, что ты разбит раз и навсегда, и постепенное возрождение, и обиженно-сердитые выкрики Сережи Алексеева, которому всегда не хватало пасов, и он орал на меня, но это не производило никакого впечатления, я играл по своему разумению, или вдохновению, или эгоизму — последнему все же я подчинялся редко, иначе меня не держали бы в нашей замечательной сборной и не приметил бы по-доброму Жюль Вальдек.
Из дали лет мне трудно дать оценку собственной игре. Знаю лишь, что играл я хуже Чегодаева, много хуже, возможно, даже хуже Сережи Алексеева, но остальным, пожалуй, не уступал. Меня считали хорошим бомбардиром. Конечно, я забивал, потому что меня выводили на удар и Чегодаев, и Люсик Варт, и Грызлов, и даже сам алчущий гола Сережа Алексеев. Но ведь ребята не занимались самопожертвованием, просто у меня был удар — хлесткий и точный. Я и пенальти всегда бил, за исключением тех случаев, когда игра была сделана, а Сереже Алексееву хотелось увеличить свой голевой счет.
А вот Чегодаев не бил пенальти и вообще забивал редко. Как он водил, как финтил, делая дурака из любого противника, какие точные, неожиданные и опасные давал пасы! А удара не было. И все же он, единственный среди нас, дошел до команды мастеров.
Но Жюль Вальдек приглядывался ко всей пятерке нападения. Первыми это поняли ребята, игравшие в защите и полузащите: безразличие иной раз приметнее внимания. Потом поняли и мы, но не сошли с ума от радости. Школа Вальдека! Она казалась нам недосягаемой, как звезда. Впрочем, я не ручаюсь, что Чегодаев был тех же мыслей. Этот молчаливый, с заспанными глазами парень что-то знал про себя. Ну хотя бы, что без футбола ему нету жизни. А раз так, то он должен быть замечен каким-нибудь ловцом футбольных талантов, почему не Жюлем Вальдеком?
Остальная четверка не переоценивала своих возможностей и, ничуть не пытаясь выставиться, играла в свой обычный футбол, весьма мало озабоченная присутствием великого и недосягаемого человека. Быть может, это и заставило Жюля особенно внимательно приглядываться к нам?..
Он появлялся во время наших товарищеских игр и просто разминок не только на стадионе «Локомобиль», но и в Сыромятниках. Великое дело — раскрепощенность! Допусти я хоть на миг, что зеленые блестящие глаза Вальдека раздумчиво останавливаются и на моей ничтожной фигуре, тут бы мне и конец. Но я не думал об этом и знай себе играл. А вот Грызлов и Люсик Варт в конце
— Ты помнишь пророчество Леонардо да Винчи? — обратился ко мне отец, после того как мама разбитым голосом сообщила о звонке Вальдека.
— Какое пророчество?
— «Настанет время, — заговорил отец голосом пророка, — и люди будут бегать за куском свиной кожи, наполненной воздухом, с громкими криками и ругательствами».
— Ругаться на поле запрещено, — машинально сказал я, потрясенный предвидением гения Ренессанса.
— Не в этом дело, — сказал отец. — Леонардо говорит о грядущем футболе как о пришествии Антихриста.
— Мне уже сейчас кажется, — вставила мама, — что человечество делится на спартаковцев и динамовцев.
— Что вы сказали Вальдеку? — спросил я.
— Мы сказали, что не вмешиваемся в твои дела.
— Вы только этим и занимаетесь. Но вы хоть не обхамили его?
— Была Гражданская война, — далеким, эпическим голосом начала мать. — Ни хлеба, ни масла, ни мяса… Я думала, что кормлю голодным молоком человека будущего, ученого или инженера… Оказывается, я приняла все муки ради левого края или правого инсайда.
— Я центрфорвард.
— Что же ты сразу не сказал! — насмешливо воскликнул отец. — Тогда дело другое. Миллионы миллионов лет жаждала твоя душа вырваться из мрака небытия, чтобы воплотиться в центрфорварда. А тебе самому не страшно?
— Нет. Я все равно ничего не умею.
— Ты же отличник!
— В этом весь и ужас. Ребята, которые знают, кем будут, не отличники. А отличники — я, Нина Демидова, Бамик — кем мы будем? И кто мы есть?.. У меня хоть футбол…
— Тебе и семнадцати нет!..
— Когда надо, вы говорите: здоровенный восемнадцатилетний оболтус… Я чувствую себя человеком только на поле.
— Бедный мальчик! — сказала мама. — Бедный, бедный мальчик!
— Слушай! — вскричал отец, осененный внезапной идеей. — А почему бы тебе не попробовать писать? У нас в роду все словесники. Я студентом написал с дядей Гришей приключенческий роман.
— О котором продавец говорил: не роман, а плетенка?
— Как хорошо ты помнишь, чего не надо! Я же не собирался стать писателем. Мне нужны были деньги. Я решил написать роман и написал. Целый год жил, как Крез, накупил книг и даже сшил пальто. А моя двоюродная сестра печаталась в «Мире Божьем». Твой дедушка сделал бабушке предложение в стихах.
— Странно, что она ему не отказала.
— Насколько благороднее писать книги, чем бегать за надутой воздухом свиной кожей…
— С громкими криками и ругательствами, — подхватила мать.