Московская книга
Шрифт:
Сыромятницкое поле принадлежит к самым дорогим воспоминаниям моей жизни. А ведь мы игрывали и на куда лучших полях: в Салтыковке, на самом «Локомобиле» и даже на малом стадионе «Динамо» во время финала школьного первенства. В Сыромятниках все было по-домашнему. Вместо трибун две-три вросшие в землю скамейки, почти всегда пустующие, вместо душевой — фанерная кабинка с одиноким душем без дождевика, с недействующим краном горячей воды; кусты жимолости заменяли раздевалку. Конечно, тут не проводилось официальных встреч, лишь дружеские игры по уговору: мы играли и между собой, и с другими школами, и против взрослых парней с близлежащей автобазы.
Но конечно, не отсутствием удобств заворожили меня Сыромятники. Поле, чуть укороченное против обычного, находилось в обставе старых дубов и вязов.
Тогдашние Сыромятники, давно проглоченные и переваренные новой Москвой, находились на окраине и были отрицанием города с его камнем и железом, дисциплиной и незыблемым распорядком, с двором, который я перерос, не обретя равноценной замены, со школой, предлагавшей вроде бы так много, а все не про мою честь. Город напоминал мне на каждом шагу театральными и концертными афишами, объявлениями о лекциях, выставках, состязаниях, вернисажах, что я не нашел себя, не знаю себя, что я последний муравей в громадном каменном муравейнике. На сломе отрочества, в преддверии юности меня постигло печальное открытие, что я не имею точки опоры. У меня нет ни способностей, ни хотя бы тяги к чему-либо, кроме чтения книг и футбола.
В раннем детстве я обещал стать художником, но свежесть чистого, не обремененного знанием и предвзятостью восприятия недолго обманывала окружающих, да и меня самого. Так, даже куда лучше, рисовали многие дети. Страстность, с какой я предавался сперва игре в мушкетеров, потом коллекционированию папиросных коробок, марок и, наконец, бабочек, заставляла близких верить, что во мне аккумулирована не совсем обычная энергия. Но шло время, и увлечения замирали одно за другим, не давая даже иллюзии каких-то успехов. Ни одна моя коллекция не достигла уровня хотя бы рядовой маниакальности. А потом была география и безумие географических карт, завесивших все стены комнаты. Но теперь уже никто не считал, что я буду вторым Пржевальским или Миклухо-Маклаем. Вскоре карты отправились туда же, где изгнивали коллекции бабочек, плесневели альбомы с марками, — в залавок на кухне. А потом начались судорожные попытки увлечься химией, физикой, электротехникой и честно-горестные признания: не мое, не мое, не мое…
И была еще иная жизнь, такая же смутная и нелепая, с долгой, тягучей влюбленностью, сопровождавшей меня чуть не с первого до последнего класса, беспросветной, не дарившей даже обманного счастья и не мешавшей другим, внезапным, острым до задыхания, мучительным и столь же бесплодным влюбленностям. Для меня влюбиться значило в первую очередь сделать, все возможное, чтоб предмет любви ни в коем случае не догадался о моих чувствах, отстраниться, предельно замкнуться в себе, отсечь все, что могло бы помочь сближению с избранницей. И все же, случалось, окружающие каким-то образом узнавали о моем чувстве — так трудно сохранить тайну в тесноте школьного общения. А потом, когда я достаточно подрос, чтобы влюбляться во взрослых девушек и даже молодых женщин, они читали запертую за семью печатями книгу моего сердца, словно световую рекламу на крыше «Известий». И хотя их проницательность повергала меня в смущенное оцепенение, эмоциональные выгоды были несомненны. Немногим просверкам в глухом томлении начала юности я обязан догадливости этих милых, на век меня старше существ.
К чему приплел я свои сердечные дела, если речь идет о футболе, или, еще точнее, о футбольном поле в Сыромятниках? Да ведь все в жизни взаимосвязано, все слито в единой круговерти. И когда я выходил на сыромятницкое поле, отделенное пропастью от остального мира, и трусцой направлялся в центр, на свое место, все тягостное, обременяющее,
Мгновения, протекавшие от выхода на поле до первого удара по мячу, были для меня самыми лучшими из всего, что дарил футбол. Я чувствовал себя способным взлететь, раствориться в пространстве. Спорт наступал потом, а сейчас свершалось причащение светлой благодати мира. Конечно, так было не всегда, когда-то я просто гонял мяч, упоенно и бездумно, до полного изнеможения, которое тоже было счастьем, ибо ты утолил жажду, взял от жизни все, что мог. Но в описываемую пору детство и отрочество миновали, начиналось самое грозное — юность. Явления, вещи и обстоятельства утрачивали свой простой смысл и становились знаками какого-то другого, тайного бытия. И сам я уже принадлежал не себе, не очевидности происходящего, а тому, что таилось за покровом…
Сыромятники, вырванные из настоящего — и во временном, и в пространственном смысле, — клочок тверди, повисшей над бездной, где катит черные воды поток, осененные замшелыми дубами и вязами, несущие старину тускло-желтых стен и белых колонн; Сыромятники, выделившие нам посреди своего вневременья овал утоптанной земли; заброшенные, пустынные Сыромятники, пронизанные печалью негородских шумов: скрипом колодезного ворота, сорочьим бормотом, криком петуха, эхом зовущего девичьего голоса; Сыромятники, с небом не только над головой, но и куда ни глянь — блещет оно из всех глубин, провалов, меж стволов и сучьев деревьев, из зеленой и бронзовой листвы, — странный островок на воздушном океане, Сыромятники дарили меня мгновениями лучшей и высшей жизни.
И вот я у мяча. Если только можно назвать несерьезным, ребяческим словом «мяч» странное, подвижное чудо, то дружественное и ласковое, то неукротимое и до слез враждебное, что, даже покоряясь, безраздельно правит тобой, всегда хозяин и никогда — раб. Рядом, за краем сфокусированного на мяче взгляда, но так близко, что я кожей чувствую их, — мои постоянные партнеры, инсайды, как говорили мы, полусредние, как говорят сейчас, правый — Сережа Алексеев, рослый, румяный, плотно сбитый, надежный от светлой челки на выпуклом лбу до сильных ног, закованных в щитки и взрослого размера бутсы, и левый — Люсик Варт, красивый грустный мальчик с пушистыми темными ресницами и длинными стройными ногами. За моей спиной глубоко и сильно дышит центрхав Борис Ладейников. Когда начнется игра, реальность обретут и другие партнеры: правый край — Колька Чегодаев, фанатик футбола, наш лучший игрок, сутулый, с заспанными глазами и вывернутыми в коленях ногами, богова нелепость, обретавшая в игре ловкость, стремительность, красоту; левый край — Грызлов.
Чегодаев, Ладейников и Грызлов не вернулись с войны. А Сережа Алексеев вернулся, он был профессиональным военным, артиллеристом, прошел фронт от границы до Сталинграда и от Сталинграда до Берлина, получил положенный набор наград и вышел на пенсию в звании полковника. Он занят семьей, бытом, садовым участком, а в свободное время пишет поэму о советском офицере, которая не должна уступить поэме о бойце — «Василию Теркину». Пока это ему не удается, хотя он извел громадное количество бумаги и чернил. Недавно он приобрел в комиссионном магазине подержанную «Эрику» и надеется, что сейчас дело пойдет на лад.