Московский гость
Шрифт:
Складывалось впечатление, будто случай Руслана заставил "горячее перо" сбросить маску легкомысленного юмориста, а отчасти и сатирика, обличителя общественных пороков, и, схватившись за сердце, в ужасе и отчаянии возопить беспредельно реалистическое "доколе?". Т. е. так оно в каком-то смысле и было, вот только непонятно, почему это произошло с долго крепившимся господином именно сейчас. Совершенно невозможно объяснить, не зная неких скрытых пружин дела, почему именно на Руслана, вовсе не самого опасного и замечательного преступника в череде беловодских апостолов зла, он обрушился с такой вселенской страстью и почему именно для него потребовал самого сурового наказания, какое только способен изобрести коллективный разум возмущенных, нравственно покорбленных беловодцев.
Иными словами, щелкопер взывал даже не к судьям, хотя Руслан, заточенный в тюрьму, именно суду и подлежал, а к общественности, при всем при том, что она могла, конечно, высказать собственное мнение, но отнюдь не
Поскольку очень скоро стало известно, как именно Руслан Полуэктов заработал клешню вместо руки, как и то, что самый чудовищный свой поступок - разбойное нападение на издателя Плинтуса - он совершил до роковой для него операции в больнице, все обвинения "горячего пера" против узника беловодской тюрьмы рассыпались как карточный домик. Но это не помешало тому выступить с еще одной статьей, в которой уже совсем не было никаких фактов, зато вовсю сверкал и полыхал пафос требования суровых мер. И тут представляется весьма разумной и обоснованной догадка, что газетный писатель только пользовался случаем Руслана, чтобы обрушиться на весь прогнивший и порочный строй беловодской жизни, поднять свой страстный голос в защиту попранного добра и загнанной в угол справедливости. Поэтому его выступление и нашло самый широкий отклик у общественности, понявший эзоповский язык статьи. Да, только так, топчась на чьем-то несчастье, стало возможным говорить в Беловодске правду. Только так, взгромоздясь на чьи-то косточки, можно было теперь подать честный голос, напомнить гражданам о чести и человеческом достоинстве. Туманными намеками журналист давал понять, что чувствует себя не очень-то удобно устроившимся, слыша под ногами печальный хруст, и все же он удовлетворен, поскольку наконец высказывает то, что уже давно вертелось у него на языке. И в принципе общественность была не прочь принести в жертву юношу Руслана Полуэктова, коль это могло послужить делу восстановления и торжества справедливости.
Злостное хулиганство, которое инкриминировалось Руслану, включало в себя, по следовательским угрозам и обтекаемым, патетическим обвинениям, и покушение на убийство, и бандитский налет на "Гладкое брюхо". Так что это была большая статья, помещавшаяся, правда, скорее в воображении следователя, чем в уголовно-процессуальном кодексе, и лишь беспристрастный суд мог свести ее к тем крохам преступности, что и впрямь несли в себе деяния юноши той ночи. У "Гладкого брюха" Руслан появился вскоре после посещения вдовы Ознобкиной, и сам едва ли сознавал, как его туда занесло. Жизнь казалась ему загубленной, будущее - бесперспективным, он тут же как-то позабыл грубость, с какой вдова предала и оттолкнула его, и снова как будто любил ее, полагал, что возле нее тепло, и от всего прошлого, после всего пережитого хотя бы и с той же вдовой у него к минуте, когда он остановился у окна кафе, осталось только ощущение, что больше никогда ему не знать тепла и не видеть душевного обращения. Раньше все это было, и даже в стремлении Катюши отправить его на верную расправу у Кики Моровой сквозило что-то теплое и отрадное, а теперь ничто от этого не уцелело.
Он заглянул в кафе с улицы, как раз с той точки, с которой несколько дней назад заглядывали они с Питиримом Николаевичем. Сначала у него не возникло ощущения, что происходит что-то важное, что он очутился возле средоточия каких-то враждебных, скверных сил и что это не случайно. Казалось бы, что с того, что он был уже нынче в этом кафе и что именно здесь у его старшего друга образовалась клешня, которая затем и передалась ему?
Посреди зала танцевали, с улыбками умиления соединив щеки, Шишигин и Соня Лубкова. Девушка пришла перед самым закрытием, много спустя после разыгравшегося скандала, и почти сразу прильнула к Шишигину. И все уже разошлись, а Шигигин попросил музыкантов сыграть им отдельно, Соня же перестроила эту просьбу на приказ, который Макаронов вынужден был принять к исполнению. Усталые музыканты играли и играли, и это затягивалось, поскольку неутомимые танцоры и не думали сдаваться. Макаронов бросился в подвал, чтобы заглушить свое жениховское горе одиночеством и диким заламыванием рук. Он не хотел видеть танцующих. Но он слышал их, топоток раздавался над его головой, проникало прямо в самый его мозг суетливое шарканье, отмечавшее всякие повороты и фигуры. И Макаронов решился на заявление, что кафе пора закрывать, люди устали и не в состоянии более обслуживать своевольничающих клиентов.
С этой целью он выходил из подвала раз пять, и без всякого успеха, пока ему не пришлось выйти окончательно на шум переполоха, поднятого Русланом. И при каждом своем выходе он заставал Шишигина и Соню в тот момент, когда они, отдуваясь и шушукаясь, приближались к столу, выпивали шампанского и принимались чему-то весело и тайно смеяться. Оттого, что это повторялось с подозрительной, почти ужасающей неизменностью, как некое колдовство, как движение по заколдованному кругу, и также потому, что Макаронов не понимал их смеха и боялся его, он не посмел ни разу дождаться конца их паузы, чтобы выразить свое мнение и пожелание, и в ужасе бросался назад в подвал. Тотчас же наверху возобновлялись музыка и шарканье. Макаронов, потрясая кулаками в бессильной злобе, падал грудью на пол, зажимал уши, корчился, скрипел зубами и, ломая ногти, царапал ими бетон того пола.
Руслан вдруг как бы одернул себя. Он нахмурился. Этот нескончаемый танец пары в одиночестве показался ему странным, сомнительным, как бы намеренно подающим повод к пересудам, в общем, вызывающим и скандальным, а к тому же в партнере девушки он узнал того самого человека, нападение на которого обернулось столь плачевными результатами для Питирима Николаевича. Как будто болезнь пронзила внезапно Руслана, полыхнув в груди нестерпимым жаром. Может быть, в таком сильном впечатлении от заурядного, в сущности, события было повинно какое-то мелькнувшее движение, в особенности у Шишигина, ведь он уделял партнерше преувеличенное внимание и, чтобы показать, до какой степени его воодушевляет приключение, даже жмурился, как кот. Для самого Шишигина это была только игра, а потерявшему безопасность жизни, страшившемуся обещанного Плинтусом суда Руслану это вполне естественно показалось несусветным вздором и наглостью. С криком исступления он погрузил замотанную в тряпицу клешню в стекло, оно разлетелось вдребезги, и осколки посыпались звенящим дождем.
Макаронов в глубине души был даже доволен, что эта хулиганская выходка положила конец затянувшимся танцам, а вышибалы, скрутившие Руслана и успевшие поразмяться, используя его как боксерскую грушу, умеренно жаловались на него подоспевшим милиционерам. Но когда на задержанном сосредоточилось внимание общественности, жаждущей жертв, придали и они своим показаниям гораздо более резкие обвинительные черты. Из звона разбитого стекла выросло целое бандитское нападение, кстати сказать, и покушение на частную собственность. Речь пошла о том, что Руслан-де оказал отчаянное сопротивление вышибалам и хозяину кафе, а затем они и вовсе предстали жертвами погрома, едва ли не до полусмерти избитыми и все дрожащими от пережитого ужаса щенками.
Греховников очень страдал и болел душой за благородного юношу, пожертвовавшего ради него рукой, а теперь обвинявшегося во всех грехах смертных. Он бросился к Плинтусу в надежде умолить его забрать заявление на Руслана. Это заявление Лев Исаевич написал на следующее же утро, едва окончательно пришел в себя. Травмы и раны его были не слишком велики, и сразу после перевязки величавый увалень отправился домой, но вид у него при этом был скорбный и трагический. Питирим Николаевич нашел делателя литературы на его рабочем месте. Они заперлись в кабинете, и разгоряченный писатель долго рассказывал издателю, почему тот должен аннулировать заявление, топящее бедного мальчика, и Лев Исаевич на все жаркие слова совести, воплотившейся в охваченном огнем болезни Питириме Николаевиче, благодушно кивал перебинтованной головой. Но когда Питирим Николаевич уже решил, что дело в шляпе, Плинтус вдруг снова изваялся в скорби и возвестил:
– Я заявление не заберу, это невозможно. Мальчишка должен быть наказан. Так хочет общество. Да и я не хочу, чтобы меня ни за что ни про что били бутылкой по голове. Поток жестокости и насилия надо остановить, пока он не захлестнул нас, мирных и добропорядочных граждан.
– Общество?
– закричал Питирим Николаевич.
– Вы называете обществом толпу, стадо баранов, которое упивается вашей продукцией?
– Не все читают книжки, которые я издаю, но все требуют сурового суда над Полуэктовым. Это всенародное требование, так что не надо говорить о толпе и стаде и можно говорить даже не об обществе, а об народе.