Московский гость
Шрифт:
В камере было душно и грязно от несоразмерного количества узников, и у многих гноилась кожа. Следователь не заглядывал даже в глазок, чтобы узнать, как живется Руслану внутри, между ними выросла стена, плотина, у основания которой плескалась свежая прохладная вода, и следователь знал лишь, что вся эта братия, вкинутая внутрь, укомплектована в камере как сельди в бочке. По справедливости если, комплектацией это и не назовешь, в лучшем случае посильным созданием условий для жизни. Что могли, то и сделали. Не было большей мечты у Руслана, чем с разбегу броситься в прохладу той воды, но мечта оставалась неисполнимой. Парень не в состоянии был постичь, как вообще случилось, что он оказался в тюрьме. В камере к нему относились настороженно, и в существе своем это было нехорошее отношение. Сама личность Руслана в этом не играла особой роли, и затаенное недоброжелательство было вызвано ощущением, что коль с ним проделали из ряда вон выходящий фокус, наградив клешней, то можно сделать и кое-что похуже. И тот факт, что за клешню Руслан не отвечал, более того, она и досталась ему вследствие благородного поступка, тоже не имел особого значения. Никто не в ответе за свое уродство, но когда тебе достается уродство, какого не может
Любого человека можно смешать с дерьмом, заставить унижаться, опустить до состояния насекомого, червя, копошащегося в навозной куче, однако не со всяким человеком это делают, и тюрьма в этом смысле не исключение, а добрый и заманчивый пример царства, где правит жесткий, неукоснительный для всех закон. Кто пытается в тюрьме ни за что ни про что обидеть человека, тот сам себе роет яму. Но с кем-то пакости все же необходимо делать, особенно в тюрьме, иначе тюрьма не была бы тюрьмой, и человек, чье уродство выходит за все разумные пределы и классификации, первый соискатель вступления на такое поприще, он уже потенциальный мерин, козел, петух, в общем, некая тварь. А на том поприще сделаешь один шаг - и оглянуться не успеешь, как очутишься Бог знает где. Мысль-то у людей работает, она изобретательна! Камера камере рознь, в иных людишек перебирают и заставляют подставлять задницу просто за красивые глаза, и в знаменитой беловодской тюрьме были как бы отдельные узилища, где с Русланом без околичностей поступили бы в соответствии с тем, на что он, сам того не желая, напрашивался. Но оттого и самозванные гонители, конечно же, в дальнейшем хлебнули бы горя. Потому как надо соблюдать законность! И в камере, куда попал наш обзаведшийся клешней юноша, торжествовал порядок, основанный на отменно продуманной иерархии личностей и ценностей. Поэтому к нему только заостренно, как бы полемически присматривались, думая, за что бы уцепиться и к чему бы придраться, но так, чтобы не вышло, будто взъелись за неприемлемое уродство. Русланова клешня была для сокамерников фактом не плачевным или хотя бы только занимательным, возбуждающим пытливость, а напрочь иррациональным, общественно отрицаемым как наглая фальсификация и паскудство. Но просто так, за здорово живешь, обидеть его безнаказанно никто не мог. В конце концов он сам дал повод заиметь его человеком начинающим нисхождение по очень и очень крутой лестнице, ибо присвистнул, тогда как свист в камере был под запретом и сурово карался. Такой был закон, чтоб не свистеть, и Руслан это знал, но в минуту, когда один бойкий малый блестяще разгадал загадку кроссворда, по забывчивости нарушил его. Он имел ввиду всего лишь выразить восхищение познаниями собрата по несчастью, но все его доводы и оправдания наткнулись на глухую стену непонимания, на прощение рассчитывать не приходилось. Слезы и мольбы тут никого не могли разжалобить. Ему велели перебраться под шконки и выходить оттуда лишь в случае крайней нужды. Человек, сидя на толчке в задумчивом ожидании облегчения, мог при желании обратить внимание на то, как Руслан лежит под нарами, в полумраке, немного освещенный падающим сверху светом, устремляющий печальный взор в чудовищную пустоту перед собой, а остальные как бы и вовсе ничего уже не знали о его существовании. Было очевидно, что это существование неуважаемого человека, может быть, уже и не вполне человека. Когда он неуклюже выползал из своей щели справить нужду, не смея ни с кем заговорить, ему казалось, что он на миг допущен в недосягаемое для простых смертных высшее общество, где запросто бегают по камере, болтают, играют в разнообразные нехитрые игры, в веселой тесноте трутся друг о дружку великолепными, белыми, духоты ради заголенными телами, а когда рука благодетеля совала ему сверху окурок на пару-другую затяжек, он думал, что получает милостыню от прекрасного и гордого существа с примесью божественной крови. Когда же наступал час обеда и все стучали ложками, а он хлебал из миски, лежа на матрасовке, брошенной на цементный пол, и не имея пространства, чтобы толком разогнуться, он страдал и проклинал все на свете, это были ужасные минуты, несмотря на довольно сильное чувство голода и отрадную возможность его притупить, ибо ему представлялось, что он выброшен из действительности, заживо погребен и несчастнее его нигде и никого не сыскать. Да, время обеда - экстремальное время, некий кризис; положим, веселое время, праздник утробы, но для отлученного есть в нем что-то отверстое, зияющее как рана, пронзительно кричащее об отлучении; не его праздник, хотя и он ест; впрочем, озвучивается не анафема, от которой в конце концов остается только удаляющееся эхо, а тупая неизбывная боль, великая тупость беды, делающая жизнь непонятной.
– ----------
Больше терпеть надрыв самоизоляции вдова Ознобкина была не в состоянии, ее испуг и недоумение грозили перерасти в некую громоздкую муку души, в нечто такое, что превышало способы ее терпения. Она принадлежала к тому сорту людей, которые понимают, например, что произведения искусства взывают к благородным чувствам и способны заставить человека содрогнуться, которые, бывает, и всплакнут над иными страничками превосходных книг. Но они ни за что не поверят, что авторы этих книг только и делают, что живут как бы тисках, изнемогая от выраженных ими мучений, или что находятся читатели, которые заболевают прочитанным и уже не могут жить иначе, как внутри какого-то адского круга.
Иными словами, Катюша знала, что есть ужасные проблемы и проклятые вопросы и что проблемы в ком-то отзываются весьма болезненно, а вопросы кто-то решает словно под пыткой, и что все это до крайности интересно, но ей и в голову не приходило, что ужас может иметь какое-либо непосредственное отношение к ней или что она может находиться под неким проклятием. По крайней мере так было до сих пор. А теперь она невесть почему очутилась не то под колпаком, не то на краю бездны - невесть почему и ни за что ни про что, поскольку инфернальная беловодская власть отнюдь не сосредоточилась на ней одной, не ее одну мучила и пугала, однако другие, находящиеся в не менее прискорбном положении, не показывали особой стесненности своих обстоятельств, и ей одной словно бы приходилось отдуваться за всех.
Получается, она взвалила на себя ношу не по плечам, да попросту влезла в то, в чем не компетентна. Не садится же она за штурвал самолета, не надевает прокурорскую мантию, так почему же ударилась в какую-то там скорбь беловодского масштаба, наперед зная, что всякая скорбь ей чужда и противопоказана?
Но все эти трезвые мысли не спасали Катюшу от страха и безумия. Она и сердилась на себя, и с вечера клялась, что утром непременно начнет новую жизнь, точнее говоря, вернется к прежней и первым делом гордо продефилирует по главной улице города и позовет на сходку в своем роскошном особняке гостей, всяких изысканных и рафинированных господ. Но приходило утро, и новая жизнь не начиналась, а прежняя не возвращалась. Бедную вдову, как бы осиротевшую в своей праздности и трусости, преследовала мысль, что нет ничего опаснее, чем дать слабину, хоть на минуту потерять бдительность. Конечно, никакая бдительность не убережет от вурдулаков и колдуний, если они вздумают взяться за нее всерьез, но в состоянии чуткой настороженности она по крайней мере как-то готова к худшему, готова встретить беду если не во всеоружии, то уж хотя бы с поднятой, и отчасти даже гордо поднятой, головой. А получить удар в минуту, когда ты позволил себе расслабиться, это нехорошо, постыдно, застигнутый врасплох человек всегда выглядит дураком. Более того, Катюше представлялось, что стоит ей на минутку расслабиться, как тотчас коварные враги и нанесут удар.
По здравом размышлении выяснялось, что это вздор, нечисти, замышляющей, очевидно, обидеть весь город, вовсе незачем отводить какую-то особую роль одинокой и беззащитной женщине в своих глобально-оккупационных планах. Но доводы рассудка бесследно таяли во мраке охватившей душу паники. Так, Катюша, скажем, до чертиков боялась змей, но они всегда были далеко, в лесах, чуть ли не в других странах, а вот теперь они как бы обосновались в самом городе, у нее под боком, только скинулись людьми. Что-то в таком роде происходило... Следовательно, Катюша не без оснований пыталась устроить из своего дома крепость. Наступило время, когда она нашла и некую прелесть в том, чтобы жить так - затворившись, никого не принимая, почти ни с кем, кроме котов, не общаясь. Что ей мешает именно так жить? Своего рода монастырь... Аскетизм, святость, темная, как омут, романтика.
Но и придав своей жизни такую окраску, Катюша не почувствовала ее полной и округлой. Не было удовлетворения, окончательности и ясности во всем, не было возможности, подумав о чем-то мимолетно и смутно, вдруг тряхнуть головкой и дать какому-то тайному вопросу или искушению решительную отповедь, а все потому, что не было цели у ее затворничества. Причина этой суровой одинокой жизни - страх - была хоть и неприглядна, но все же понятна и в конечном счете оправдана, а вот ее цель, которая непременно должна быть высокой и чистой, чтобы соответствовать обстоятельствам, постоянно ускользала от разумения женщины.
И ей стало казаться, что в аскетизме она уже хорошо, на славу потрудилась, уже подвела, пусть вовсе и не питаясь саранчой и не бичуя себя до крови, к умерщвлению свою плоть, ликвидировала соблазны и в определенном смысле достигла святости, но цели в этом у нее нет никакой. И если такая цель существует помимо ее сознания, т. е. если она все же преследует некую цель, при этом не сознавая, какую именно, то ей просто не хватает ума для уразумения, а это тоже горько и обидно, поскольку понимать все-таки необходимо. Стало быть, она живет, по странному стечению обстоятельств, как человек совершенный, превосходный во всех отношениях, фактически святой, но при этом абсолютно слепа. Возможно ли? Что-то тут было не так, концы с концами не сходились...
В Беловодске обитал один диковинный старик, наделенный сверхъестественными способностями, как и немалой толикой сумасшествия. Его фамилия была Жучков, и Ознобкина давно о нем слышала, не проявляя, однако, любопытства. Этот Жучков снискал какую-то взбаламученную, смешанную славу колдуна, шамана, пророка, учителя, умнейшего человека эпохи, духовидца, философа и острого на язык обличителя нравов, в общем, достойного господина, а по актуальной скудости на одаренных и приметных, так и достопримечательности. Вспомнив об этом нерукотворном памятнике, подозревавшемся в потреблении эликсира бессмертия, Катюша решила его навестить и выведать, что ее ждет в конце пути, в конце ее чуточку, если начистоту, обременительной святости. Ее интересовало, оправдан ли ее страх, не совершила ли она глупость, затворившись в особняке, что ей делать, если ее страхи вполне обоснованны, как защититься, и, наконец, если прославленное совершенство самого Жучкова имеет определенную цель, то как ей добиться того, чтобы таковая появилась и у ее совершенства, может быть, не столь громкого, но в своем роде тоже беспримерного.
Жил Жучков на окраине города, у старого кладбища, где хоронили нынче только в редких, заранее оговоренных случаях. Из ранних стадий бытия пророка известно разве лишь, что он был мальчиком, частенько взглядывающим на окружающих исподлобья и с необыкновенной суровостью, - известие, может быть, поверхностное, если принять во внимание размах последующей деятельности этого человека, но выглядит оно весьма достоверным. Он рано лишился родителей, не получил ни полноценного образования, ни сколько-нибудь приличной мирской профессии, а достигнув более или менее зрелого возраста, зажил беспорядочно и как-то гневно, взвинчено, "чудил зело и баловался зельем", как не без иронии выразился о том жучковском периоде летописец Шуткин в своем труде. Затем он по неизъяснимой прихоти переименовался в Онисифора Кастрихьевича и, хотя не оставил свои сумасбродства, неожиданно явился пред очи горожанок из экзальтированных несомненным мудрецом, вседержителем тайн и разгадок. Росту популярности Онисифора Кастрихьевича способствовало то, что он, естественно, исцелял, а делать это ему не составляло большого труда, достаточно было применить почти беспроигрышное в таких случаях наложение рук, велеть недужному встать и ходить или продать для внутреннего употребления комочек земли, на который перед тем ступила нога целителя или упала частичка его испражнений. На выручку от этой торговли, а также на подношения от наиболее истовых поклонников он и жил.