Московский полет
Шрифт:
Нет, я не свернул на Масспайк, а с тупым русско-еврейским упрямством поехал по 128-й на север, в Салем, где Лиза сняла дешевый таун-хаус. Я ехал и думал о местах, в которых так и не успел побывать в этой жизни. Я не был в Диснейленде, в Лас-Вегасе, на Гавайях и даже в Атлантик-Сити. Я не был в Африке, в Австралии, в Японии и даже в Мексике. Так на кой черт я еду в СССР?! Чего я там не видел? Очередей за продуктами? Кирпичных рож московских милиционеров? Лязгающих засовов Лефортовской тюрьмы?
Черт возьми, как мне выжить в этой поездке? Как обхитрить гэбэшников и вернуться к дочке живым? Наверное, они не арестуют меня сразу и не станут колоть отравленными зонтиками в первый же день, иначе вся
Итак, самое опасное для меня – последние три дня, когда наша делегация будет уже не в Москве, а в Таллинне, столице Эстонии. Да, Таллинн – это для них удобно. Там сейчас заваруха антирусских волнений, и под шумок можно в самый последний день пырнуть ножом в уличной драке автора антисоветских романов или подсыпать ему какой-нибудь медленно действующий яд, чтобы он, сволочь, отбросил копыта на следующий день, уже на западной территории. Значит, моя задача – не есть и не пить ничего в Таллинне!
Я свернул со 128-й в Салем, проехал мимо старого краснокирпичного Музея салемских ведьм, остановился у Смарт-маркета и купил две коробки хлопьев, пять пакетов сухофруктов, две пачки растворимого завтрака и три бутылки «Пепта-бистол» [6] . Если все три дня нашего пребывания в Таллинне я не буду есть ничего советского, а буду только жевать всухую хлопья и калифорнийские сухофрукты, то, может быть, я еще обману КГБ и выживу!
– Только не напивайся там допьяна и не подхвати сифилис у своих любимых русских женщин! – сказала мне Лиза, когда я, обняв дочку, сообщил ей, что еду в СССР.
6
Средство от желудочных отравлений.
У Лизы всегда были свои представления о целях моих деловых поездок.
Хотя теперь-то ей какое дело?
Часть вторая
8
В Баку, в городе, где азербайджанцы вырезали сейчас всех армян, в пору моей юности бушевали совсем иные страсти. Группы молодежи праздно стояли тогда на уличных углах или сидели на скамейках приморского бульвара и жадными глазами провожали каждую молодую блондинку или – иногда – брюнетку: «Вах, вот эта хороша!.. Вах, вот эту бы!.. Вах! Вах! Вах! За этой я пошел бы на край света!..»
Мне кажется, что придумывать книги или фильмы – такое же приятное занятие. Идея новой книги вспыхивает перед тобой, как соблазнительная блондинка на высоких ногах, и ты провожаешь ее загоревшимся взглядом: «Ах, вот эту книгу я бы написал!» Порой ты даже бежишь за ней, как воспаленный кавказский мальчишка, и лепечешь-записываешь какие-то глупые или дерзкие слова. Но блондинка уходит, не удостоив тебя ответом, а ты еще и ночью помнишь ее вызывающую походку, абрис крутого бедра и думаешь жарко, как онанирующий подросток: «Ах, я бы начал эту книгу вот так! А потом – вот так!..»
Но утром, вместо того чтобы сесть и писать, ты опять идешь на угол своей будничной жизни и стоишь праздным зевакой или суетно шляешься по бульварам и переулкам своих рутинных дел, и вдруг новая блондинка выходит на тебя из-за угла, как сноп яркого света в темноте южной ночи.
Да, придумывать книги приятно.
И совсем другое дело – выбирать ту, которую будешь писать. Это даже страшнее, чем жениться на красивой блондинке, – это, скорее, как выбрать себе тяжелую болезнь сроком эдак на год, а то и на два. Впрочем, в молодости этот срок короче, молодые писатели болеют своими первыми книгами горячечно, как дети гриппом – с высокой температурой. Но и выздоравливают так же быстро. А вот после сорока болеть труднее – и гриппом, и книгой.
Но если я прав, что написание книги – это тяжелая болезнь, некая форма шизофрении со старательной фиксацией на бумаге ежедневных галлюцинаций, то можно ли требовать от писателя примерного исполнения общественных правил или супружеских обязанностей? И не рискованно ли разрешать писателю воспитывать детей или водить машину? А если он становится угрюмым, скандальным, капризным и депрессивным, можно ли обижаться на него как на здорового человека?
Написать книгу про то, как писатель пишет книгу и как по мере создания этой книги разрушаются его личная жизнь, семья, социальная сфера вокруг него, – вот еще одна блондинка, которая выскочила сейчас передо мной, словно из-за угла, но уже, уже уходит, уходит в тенистую аллею подсознания…
Хорошо (хотя что ж тут хорошего?), если книга, из-за которой развалилась личная жизнь, – настоящая, хорошая книга и интересна читателям. А если это еще и неудачная книга?
Или если никто – ни один издатель – не хочет ее издать? Как себя чувствует автор?
…Я пишу это запоздалое предисловие из робости. Потому что сейчас мне предстоит прыгнуть в книгу. Предыдущие главы были только подъемом к сюжетному трамплину, а когда идешь в гору, то смотришь себе под ноги и не трусишь. Но, поднявшись на вершину, неуверенный лыжник топчется перед крутым спуском и делает петли на горной макушке, притворяясь, что проверяет лыжные крепления. Так и я подхожу теперь к краю обрыва-завязки и в страхе смотрю – неужели прыгну? Но отхожу и завариваю себе новую чашку кофе, откашливаюсь и пишу запоздалое лирическое предисловие, чтобы отложить свой прыжок еще на час, на день…
Но если так страшно написать: «Глава восьмая. Полет в Москву», – то представьте, каково было мне в реальной жизни протянуть дежурному в аэропорту Кеннеди посадочный талон и пройти – самому пройти – в «боинг», вылетавший из Нью-Йорка в Россию!
О, я помню, как это было – улыбаешься, как при прыжке с трамплина, а у самого от страха спина вспотела…
Мы шли…
Мы шли в самолет…
Нет, не так! Понятие «мы» к нам не подходило, мы еще не были тем единым и гордым «We are», с которого начинается американская конституция. Мы даже не были группой, потому что понятие группы предполагает какое-то единство, а мы были просто толпой в тридцать человек и не знали друг друга даже по имени. Все, что нас связывало, – бирки с надписью «International Press Association», которые навесил нам на пиджаки Барри Вудстон, когда мы в очереди других пассажиров подходили к стойке регистрации билетов на Москву. Барри – высокий толстяк тридцати двух лет с живыми темными глазами и пеной светлых кудряшек до плеч – стоял (конечно, в пиджаке, белой сорочке и галстуке) возле стойки австрийской авиакомпании со списком в руках, заглядывая в билеты, которые мы клали на стойку. Увидев мой билет, он тут же воскликнул:
– О, мистер Плоткин! Рад вас видеть! Как поживаете? Вот ваша нагрудная бирка. Увидимся в самолете!
Такое же единство было у наших чемоданов – на них тоже висели одинаковые бирки с номером нашего рейса. Так можно ли про них написать «мы, чемоданы»?
Однако другого местоимения у меня нет, а потому продолжим.
Итак, мы, единые только общностью своих бирок, медленной цепочкой шли на посадку в самолет. Честно говоря, я был настолько удивлен своей собственной безрассудностью, что воспринимал эту посадку как полуреальность. Ну подумайте: поедет ли беглый каторжник на экскурсию в свою зону? Или бывший заложник иранских террористов, рассказавший миру о том, как над ним издевались, – полетит ли он в Иран проведать своих стражников?