Московский процесс (Часть 1)
Шрифт:
— Ну, что ты, как можно! — ответили мне — Ведь эти люди еще живы.
Но, пожалуй, больше всего поразили меня их полное невежество, их чудовищный провинциализм. Эти люди, представлявшие новую политическую элиту, мозг ельцинской команды, его ближайшее и самое доверенное окружение, просто ничего не знали о внешнем мире. Случайно мне попал в руки протокол одного из заседаний комиссии, из которого следовало, что документы о финансовой помощи КГБ Радживу Ганди решено было не рассекречивать. Как выяснилось, они просто не знали, что Раджива Ганди уже давно нет в живых, и боялись вызвать беспорядки в Индии!
Наконец, и видела эта комиссия, строго говоря, только то, что ей показали. Или, точнее, что никак не удавалось скрыть.
В призрачном мире коммунистических сумерек все не так, как
Легко представить, как намучилась комиссия, прежде чем набрала свои 48 томов. Начали они в апреле, сразу после принятия дела Конституционным судом, а к моменту моего приезда в конце июня дело еще только-только сдвинулось. Документы продолжали поступать все лето и осень, некоторые «отыскались» только к самому концу процесса и не без вмешательства самого Ельцина. Иные так и остались «ненайденными». Всю сложность «процесса поисков» я смог оценить после того, как, не удовлетворившись «находками» комиссии, стал требовать дополнительных документов. И, хоть никто мне прямо не отказывал, ни документов, ни виновных найти тоже не удавалось. А что тут скажешь? Ну, не нашли. Найти и правда не просто: в архивах КПСС несколько миллиардов документов.
Дело усложнялось еще и тем, что архив ЦК оказался разделен и самая важная его часть — архив политбюро, со всеми его решениями и протоколами заседаний с 1919 года начиная, — была году в 90-м переведена в Кремль, присоединена к президентскому архиву Горбачева. Даже попасть туда было физически невозможно без специального разрешения Ельцина, который его унаследовал вместе с Кремлем в конце 1991 года. И если в основном архиве ЦК, по крайней мере, можно было ознакомиться с описью документов, прежде чем их получения добиваться, то архив политбюро был вообще недоступен. И как, скажите, требовать документ, не зная даже, существует ли он? Работники президентского архива откровенно издевались надо мной, отвечая на все мои пространные запросы лаконично и нагло: «Документ не найден. Сообщите его шифр и дату», — отлично понимая, что ни того, ни другого я знать не могу.
Впрочем, и архив ЦК был немногим лучше: ведь опись дает только самое приблизительное представление о документе, чаще всего лишь его официальное название типа «Вопрос Международного отдела» или «Записка КГБ от такого-то числа». И сиди гадай, нужен тебе этот документ или нет. Стоит ради него тратить силы, связи, недели и месяцы упорной борьбы? И чаще всего, пройдя через все муки, выясняешь, что нет, не нужен. Прямо как в сказке про рыбака и рыбку: закинул рыбак свой невод в синее море, и пришел невод с травой морскою.
Словом, пригодился весь мой славный тюремный опыт методичной борьбы с бюрократической машиной. Приходилось каждый раз добираться до самого «верха», организовывать оттуда «давление», бесконечно изобретать причины, по которым та или иная бумага мне непременно нужна для показаний в суде. Да чего я только не испробовал.
Из всего арсенала наших тюремных трюков я сознательно не стал пользоваться только одним — подкупом. Быть может, я и не прав, но это казалось мне слишком унизительным, как, наверное, было бы оскорбительно бывшему узнику гитлеровских застенков покупать у эсэсовцев нацистские документы о репрессиях. Мысль о том, что те же самые подонки, строившие свое былое благополучие на наших костях, теперь еще и прибыль получат от своей прошлой деятельности, была мне просто нестерпима. Но зато, каюсь, сколько раз, доведенный до тихой ярости саботажем этих недобитков, я воображал, с каким наслаждением, имей я на то власть, выводил бы их небольшими группками во дворик, к стенке, и расстреливал. А, вернувшись назад, спрашивал бы тихим, будничным голосом: «Ну, так нашлась бумажка? А, не нашлась?» И — следующую группку во дворик.
Не знаю, то ли я порядком отвык от советских людей с их рабскими комплексами, ложью и привычкой подчиняться только силе, то ли последние пятнадцать лет, что меня там не было, окончательно разложили их. Но, какова бы ни была причина, я обнаружил, что совершенно не могу иметь с ними дела без постоянного чувства гадливости. Это какой-то гибрид героев Гоголя с психологией героев Достоевского, да еще отягощенной семьюдесятью пятью годами советской жизни. Поражаюсь безрассудству западных бизнесменов, ринувшихся осваивать «восточные рынки», в то время как даже мне бывает трудно разобраться в мотивах моих бывших соотечественников. А мотивов этих, даже при самом случайном столкновении с ними, тотчас обнаруживается ужасное множество, и чаще всего они совершенно иррациональны. Скажем, вот этот безликий, потеющий от неуверенности человечек, что встретил меня в коридоре архивного управления как бы невзначай, зазвал к себе в кабинет и украдчиво показал пачку документов, — чего он хочет? Зачем это делает?
— Могу я это скопировать?
— Что вы, никак нельзя… — отчаянный взмах руками, тоска в глазах.
— Можно прочесть?
— Вы просмотрите… нужно ли вам…
Документы — так себе, я видел лучше, без этих вполне могу и обойтись, нового в них мало, но просто встать и уйти уже неловко: чего он хочет? И потом — мне его жалко, он старался, он потеет — от собственной смелости? От нервозности? От духоты в кабинете?
— Ну а если нужно?
Молчание, мычание…
На душе у меня становится гадко, я вот-вот начну сам потеть. Он хочет денег? Признания? Любви? Я не знаю. Я даже готов, вопреки своему правилу, дать ему денег, просто так, без документов, лишь бы избавиться от этой тягостной ситуации. Но — вдруг обидится? Вдруг он — от чистого сердца?
— Так скопировать нельзя?
— Нет, нет, никак… Мучительная пауза.
— Вам нужна помощь?
Ну вот, так и есть, обиделся, поджал губы и вспотел еще больше. Черт его дери, что я должен был сделать? Чего я не понял в этой загадочной славянской душе? Быть может, он просто хотел мне как-то помочь и не придумал, как? Или, проживши жизнь в покорности режиму, он наконец взбунтовался, совершил подвиг, показав мне секретные бумаги, но — на «скопировать» уж и духу не хватило?
Конечно же, и тех, кто меня ненавидел, и тех, кто тайно сочувствовал, было все-таки меньшинство. Основная масса, это извечное «молчаливое большинство», отнеслась к моей работе в архивах на редкость безразлично. Даже курьезность моего присутствия в здании бывшего ЦК, где разместилось архивное управление после августовского «путча», но все еще висели по стенам портреты Маркса и Ленина, а на дубовых дверях встречались таблички типа: «Зам. зав. сектором тов. Перепелкин Г.В.», не вызывала, видимо, в их душе никаких движений. Как, впрочем, и сами перемены в стране, наверное, значили для них не более, чем очередная смена начальства.
Во всяком случае, я скоро сообразил, что колебания в их обращении со мной — от подобострастно-заискивающего один день, вежливо-равнодушного на другой до холодно-официального на третий — не отражают ничего личного, а просто с точностью флюгера передают направление ветра в верхних эшелонах власти. Со временем я так к этому привык, что стал даже пользоваться этим индикатором для определения политической погоды в стране и мог с необыкновенной точностью сказать, чья сторона в перманентной российской борьбе за власть сегодня берет верх. И наоборот: узнавши об очередных сдвигах наверху, аккуратно угадывал, получу я нужный мне документ или нет.