Москва и Россия в эпоху Петра I
Шрифт:
– Знаю, – отрезал Лука.
– Знаешь ли ты, что тебя на дыбу поднимать станут, и на дыбе встряхивать, да пыточные речи твои записывать? – проговорил дьяк с еще большей медлительностью, и его смуглое худощавое лицо стало еще более хмурым.
– А хоть бы и на дыбу?.. Лишь бы мой сказ выслушали!
– Смел ты очень, как я на тебя погляжу, – процедил дьяк сквозь зубы. – Ну, да завтра, как придешь в Приказ, я все разберу: и выслушаю тебя, и сказ твой в столп впишу. А здесь слушать тебя не стану.
И дьяк поднялся со своего места.
– Завтра? А если завтра поздно будет? – укоризненно проговорил Лука, глядя прямо в очи дьяку.
Такое
– Ларивон! Ларивон! – окликнула жена дьяка. – Ступай скорее в сад! У нас на кусту над сажалкой соловей запел.
Дьяк словно весь преобразился. И лицо его прояснилось, и весь он как бы оживился.
В ответ на этот призыв он, правда, махнул рукой жене, которая тотчас скрылась и притворила за собою дверь. Но уж дьяку и самому не усидеть было на месте.
– Ну так вот, приходи завтра в Приказ, да пораньше… Там я твое дело справлю… А здесь не рука мне тебя слушать да допрашивать, и еще в воскресный день!
– Да что же это, Господи! – в совершенном отчаянии воскликнул Лука, ломая руки. – К кому идти, к кому в ноги кинуться – молить, чтобы нас всех беда страшная минула, чтобы кровь напрасная не пролилась?! Как упредить смуту великую?!
– Да что ты так раскричался? – проговорил дьяк, несколько оторопевши от неожиданного порыва изветчика. – Сказывай, о чем упредить хочешь? На кого у тебя извет?
– На стрелецкие воровские затеи, злоумышления и козни! На то, что они…
– Э, брат! – перебил дьяк Луку. – Это мы уже слыхали! Не ты первый к нам с этим лезешь… Мало ли, что люди плетут!.. Об этом и завтра сказать успеешь. Да вперед тебе говорю: осторожно сказывай… Помни, что по Уложению ложному доносчику первый кнут.
– Хорошо же! – резко проговорил Лука. – Приду… Но если будет поздно, если над всеми вами какая беда стрясется, в том будет не моя вина… Сам на себя пеняй!
Он круто повернулся и, не поклонившись дьяку, вышел из комнаты. Дьяк Ларион Иванов посмотрел ему вслед, пожал плечами и чуть не бегом пустился в сад к своей молодой жене – соловья с ней слушать.
Утро понедельника, достопамятное утро 15 мая 1682 года, наступило ясное, теплое и тихое. Яркое майское солнышко заглянуло и в опочивальню старого боярина Петра Михайловича Салтыкова, уже много месяцев не покидавшего постели. Он страдал тяжким недугом, лечился у доктора-немца, но видел, как со дня на день силы его слабели постепенно, и надежда на выздоровление или даже облегчение недуга давно уже покинула его душу. Но в это утро, Бог весть почему, старый хворый боярин проснулся со светом и почувствовал себя как-то особенно легко и хорошо. Седой, вековечный слуга его Сеня Горбыль, не отходивший от него ни на шаг во все время болезни, был чрезвычайно удивлен тем легким и бодрым видом, с каким боярин, проснувшись, обратился к нему и сказал довольно громко:
– Сеня, откинь-ка занавес у окошка… Дай солнышку повеселить мою опочивальню.
Горбыль поспешил исполнить приказание боярина, а затем подошел к его постели.
– Эх, как радостно да ласково светит вешнее-то солнышко! – произнес боярин, приподнимая свою седую голову с подушек и подпирая ее исхудалой рукою.
– А никак тебе
– Благодаренье Богу! Мне и точно как будто бы полегчало, – отозвался боярин. – И давно я не упомню, чтобы я спал всю ночь. Так сладко, так несказанно сладко, что и передать не могу… И боли не было в груди, и голова теперь свежа. Право, словно чудо какое надо мною совершилось…
Горбыль слушал боярина и внимательно всматривался в его очи.
– И сны мне снились все такие чудные, диковинные, таких я никогда не видывал, – продолжал боярин.
– А какие же сны-то, боярин? Порасскажи мне… Я смолоду горазд был их разгадывать.
– Снились мне сады благоуханные, и в тех садах древеса и цветы невиданные, нездешние. Такие только на иконах пишут. И на тех древесах по ветвям сидят и перелетают птицы райские, и по всему саду их песни звонкие разносятся. На тысячи голосов те птицы распевают, на тысячи ладов Бога славят… И я будто совсем здоров и бодр по-прежнему, и хожу твердо, и дышу легко, без удушья, без всякой тяготы… И Федя будто бы тоже о бок со мной ходит, и все руки у меня целует, и все говорит: «Мы с тобой отсюда не уйдем, здесь останемся, не расстанемся».
Боярин, чтобы перевести дух, откинулся на изголовье и смолк на мгновение. А Горбыль посмотрел на него долгим, проницательным взглядом и подумал про себя: «Не больно хорош твой сон! Видно, недолго осталось тебе на белом свете маяться».
– А уж что может быть лучше, как с Федей моим не расставаться, – продолжал говорить с радостной улыбкой боярин. – Один он у меня остался, голубчик сизокрылый, один из троих: двоих на службе царской Бог прибрал. Мне на утеху одного оставил… Да это Сеня, не он ли, сюда идет, сапожками поскрипывает? Чай, на службу во дворец собрался ехать?
И точно, дверь опочивальни отворилась, и Федор Петрович вошел, уже вполне наряженный, в стольничем кафтане, с широкими, плетеными золотыми петлицами и кистями, с высоким козырем, на который кольцами спускались темные кудри красавца-юноши.
Боярин в опале
Он подошел к отцу и молча поцеловал его руку. Отец поцеловал его в лоб и посмотрел ему в глаза.
– Что ты, голубчик, как будто сегодня не весел? – спросил он сына.
– Да, батюшка, во все эти дни мне все Лукашка досаждает! Каркает надо мною, словно ворон… Везде ему беды чудятся… Туда не езди, сюда не ходи!.. Надоел мне пуще пресной пищи! Вот и сегодня, я хотел было его к дохтуру твоему, фон Гадену, послать, чтобы тот к тебе заехал, а он упорно стоит на своем: никого не пущу у твоего стремени ехать!.. Не знаю, как с ним и быть?
– Голубчик, мне сегодня полегчало… Дохтур мне не нужен… А Лукашка верный тебе слуга, ты на него не гневайся… Пусть с тобою едет. Дай я тебя благословлю, голубчик!
Сын стал у постели на колени; отец благословил его и поцеловал еще раз, проговорив:
– Христос с тобой! Ступай.
Сын уж подошел было к двери, когда отец его окликнул и сказал дрогнувшим голосом:
– Постой! Дай мне еще на тебя полюбоваться! Ведь до вечера теперь, пожалуй, уж я не увижу тебя.
И он, прикрыв глаза от света рукою, с блаженной улыбкой на устах, долго смотрел на сына, приговаривая, как будто про себя: