Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Шрифт:
Особенно пугали явные признаки апатии: не хотелось ни с кем общаться, доплетешься вечером в барак, съешь ложку каши и скорей на свое верхнее место на вагонке закутываться во все имеющееся тряпье, чтобы как-то передрожать до подъема, проваливаясь иногда в черное небытие. И думать о чем-то уже сил нет, просто лежишь как в могиле. Как-то меньше стал донимать и голод, организм, видимо, начал привыкать к постоянной нехватке пищи. Хотя я и на воле был худощав, но тут уж совсем кости стали вылезать. В бане страшно было на себя смотреть: все ребра на виду, ляжек на ногах практически нет, в задний проход можно чуть ли не кувшин свободно вставить [209] ,
209
Указание на специфический синдром раздраженного кишечника, к важнейшим причинам возникновения которого относятся стресс и дистрофия. Как правило, сопровождается утратой контроля над наружным сфинктером прямой кишки и, как следствие, диареей.
Но все же умирать стали все чаще и чаще и не только в забое, но и в палатке. Надо сказать, что умирали легко. Помню, как в один из редких выходных дней нас с утра погнали на сопку за дровами. Дело было в середине зимы, ближние к лагерю деревья уже давно вырубили и сожгли, и идти приходилось километров по пять-шесть. Поднимешься на сопку, а там нарядчики уже ждут с напиленными баланами [210] . Взялся со своим напарником – бывшим машинистом Лисицыным – за один такой балан (спасибо нарядчикам, что дали не самый тяжелый) и потащили вниз. Останавливаться отдохнуть нельзя, потому что сбросишь балан на землю – потом уже не поднимешь. Если одно плечо занемеет, то остановишься и переложишь балан на другое. Единственная мысль – скорее добраться до лагеря и погреть руки около печки.
210
Бревнами.
Кое-как добрались мы до лагеря, сдали балан на вахте – и в палатку. Там тепло, дневальные по случаю выходного дня дров не жалели, печи красные. Обогрелись немного, а Лисицын мне говорит: «До обеда еще часа два. Полезу наверх, немного отдохну, а то чувствую себя неважно. Когда обед принесут – толкани», – и полез наверх на свое место. А я остался кемарить около печки, лень было лезть наверх. Часа через два принесли обед. Я толкаю Лисицына в ногу: вставай, обед принесли. Но что-то он не реагирует, да и нога какая-то твердая, неподвижная. Поднялся, глянул наверх, а он уже мертвый. Когда и как он умер, никто не заметил.
Не сказать, чтобы начальство не проявляло интереса к нашей зоне. В феврале 1940 года через дневальных было объявлено, что желающие могут записаться на прием к «куму» – уполномоченному оперчекистского отдела. Отдел этот ведал поведением зэков и играл не последнюю роль при решении вопросов об освобождении. Не в смысле досрочного освобождения, а в смысле дать или не дать добавку к нашим срокам. Надо полагать, что этот же отдел интересовался и вербовкой «сексотов». И тут малосрочникам вроде меня надо было держать ухо востро: за неосторожный разговор запросто могли сунуть еще одну «баранку».
Желающих добровольно прийти к «куму» на прием оказалось немного, и тогда он сам к себе стал вызывать персонально и почти всех. Содержание бесед с ним каждый оставлял при себе, но бесспорно, что вопрос стоял, по всей вероятности, в прощупывании настроения вызванного, в смысле перспектив его вербовки в сексоты. Это было, между прочим, не так уж глупо: вызови он только нескольких, то они сразу стали бы заметны. А так подписку о неразглашении давали все «кумовы» гости, так что возможности отличить стукачей от незавербованных практически не было.
Почему-то «кум» упорно не желал заниматься лично мною. На случай беседы с ним у меня был заготовлен деликатный по форме, но издевательский по содержанию ответ, за который я, бесспорно, получил бы карцер.
Но время, хоть и очень медленно, но шло, и дела мои становились все хуже. Все больше становилось у нас в бараке доходяг, все выше становилась гора трупов в яме, а лимиты на освобождение от работы в нашей санчасти не то что не увеличивались, а уменьшались. Если раньше хотя бы раз в четыре-пять дней можно было через санчасть получить однодневную передышку, то сейчас эта возможность практически исчезла: весь лимит освобождений уходил на бесспорных, с опухшими как колоды ногами и с постоянно высокой температурой, доходяг.
Уже дважды меня в забое находили лежащим и приводили в себя увесистыми пинками, причем оба раза первым обнаруживал меня не разговаривавший со мной Гриша Владовский. Второй раз это случилось перед самым построением для возвращения в лагерь. Стоять самостоятельно я уже не мог, хотя в чувство меня привели. Буквально под руки доставили в лагерь – и прямо в санчасть. Освобождение от работы я получил, хотя температура у меня была только 37,3°.
Помимо истощения, или дистрофии, врач обнаружил у меня экссудативный плеврит и счел его достаточным поводом для госпитализации.
Но не все так просто. Наша тюремная зона считалась строго законвоированной, и за каждого зэка, пропавшего без вести, охрана отвечала головой. Поэтому любой перевод больного в бесконвойный стационар очень ее беспокоил. Ведь если больной воспользуется ситуацией и сбежит или даже просто замерзнет в тайге, то начальнику конвоя грозили бы серьезнейшие неприятности, вплоть до разжалования, а в особо скверных случаях и переход на положение зэков. Поэтому вопрос о госпитализации окончательно решал не врач, а начальник режима и опер.
Особенно боялись они госпитализировать «большесрочников» (пятнадцать и более лет), ведь тем вообще терять было нечего. У меня же было всего восемь, так что отменять решение нашего врача и ангела-хранителя Малинского не стали, и конвоир повел меня в стационар.
Я был не первый больной из нашей зоны, но ни одного случая возвращения зэка, выздоровевшего в стационаре, я не знаю. Все они были или сердечники в последней стадии болезни, или желудочники-поносники: но привилегия лечь не в нашу законвоированную, в бесконвойную яму – слабое утешение, как сказал бы мой отец. Так что с нелегким сердцем плелся я за своим конвоиром в стационар: не верилось, что Малинский мог меня туда отправить с такой слабенькой болезнью, как плеврит, – наверное, было что-то еще посерьезнее, а он, по доброте душевной, не хотел меня перед смертью расстраивать.
Мальдякский стационар представлял из себя такую же или даже чуть большую палатку, как наша в зоне. Примерно одна четверть ее была отгорожена для жилья медперсонала – все из зэков. Помещение для больных условно, без всякой перегородки разделялось на чистую и вонючую части. В чистой помещались сердечники, легочники и прочие больные, не связанные с желудочно-кишечными заболеваниями. Здесь постели были по вагонной системе, в два яруса: наверху – способные хоть как-то передвигаться, внизу – с высокой температурой или совсем неподвижные. В вонючей части палатки помещались только поносники (дизентерия и прочие желудочные болезни). Здесь вагонка не годилась, и постели были в один ярус, зато потеснее, чем в чистой части. Но поскольку никаких перегородок между частями не было, то ароматность воздуха, в силу естественной конвекции, была одинакова по всей палатке, со всеми вытекающими отсюда последствиями.