Москва Ква-Ква
Шрифт:
«Знаешь, вчера Юрку Дондерона арестовали», – произнесла она довольно спокойным тоном; запнулась только между предпоследним и последним словом этой фразы.
«Ты точно знаешь?» – спросил я и тут подумал, что мы похожи на актеров, разыгрывающих эпизод из жизни подполья. Глика швырнула в окно окурок – на кого он упадет, кому такое счастье? – прошлась по комнате и села в кресло, обнаружив свои ноги, о которых даже теперь я не могу говорить без волнения.
«Сейчас я все тебе расскажу. Вчера под вечер мы гуляли вокруг дома с Кристи Горской и ее зверем, и вдруг я увидела Юрку. Он шел, держа руки за спиной, в сопровождении двух одинаково одетых, в шляпах. Увидев меня на расстоянии метров десяти, он крикнул: „Глика, прощай!“ Один из сопровождающих рявкнул: „Отставить разговорчики!“, – и тут же
Потрясенный, я увидел слезы в ее глазах и почувствовал, что ей трудно говорить. Я взял со своей подушки свежее полотенце и протянул ей. Пока она промокала свои глаза, меня посетила неуместная мысль: каково жить вот такой девушке, представляя собой постоянный соблазн мужчин?
Дондерон просто весь трепетал при каждом взгляде на Глику. Теперь он ее не скоро увидит, если увидит вообще. Она продолжила свой рассказ:
«Я побежала тогда к его родителям. Они оба были совершенно опрокинуты. Мать с неадекватным возмущением все время кричала, что эти типы запретили ей проводить ее мальчика до машины, как будто в этом и состояла вся трагедия. Отец все-таки нашел силы рассказать, как было дело. Значит, так, Такович, слушай меня внимательно. После боя с дружиной, откуда нас с тобой вывел агент, все „плевелы“ были доставлены в Таганское районное отделение милиции, по одному допрошены и выпущены на волю. Через три дня, однако, Юра получил повестку на допрос к следователю МГБ. Потом еще три раза с разными интервалами его вызывали. Он оттуда возвращался в довольно легкомысленном настроении, иронизировал по поводу вопросов и личности самого следователя, словом, не предвидел никаких драматических событий. В крайнем случае, предполагал он, вышибут из университета, и тогда он со своим новым саксофоном отправится на „стройку века“, чтобы превратиться из „плевела“ в строителя коммунизма. В еще более крайнем случае забреют в армию, и тогда он станет мужественным бойцом за дело мира во всем мире. И будет, конечно, играть для бойцов на саксе. И вот сейчас произошел еще более крайний случай: пришли с ордером на арест. Не знаю уж за что, за игру на саксе, что ли?» Вот именно, подтвердил Таковский.
«Пока я сидела у Дондеронов, к ним пришел наш участковый, старший лейтенант Галеев. Он пожелал поговорить с академиком наедине, то есть „как мужчина с мужчиной“. Они ушли в кабинет, а я осталась с Юркиной мамой и совершенно не знала, как ее утешать и что говорить. Потом Галеев ушел, академик вышел и рассказал, какой был разговор. Оказалось, что один из эмгэбэшников приходится нашему участковому кумом. Он якобы ему сказал, чтобы утешил родителей. Их „плевелу“ светит не больше, чем три года. Есть даже возможность устроить его в лагерь на территории Москвы. Конечно, это в том случае, если академик Дондерон проявит взаимопонимание. Галеев с его солидным стажем в „органах“ будет осуществлять контакт».
«Что это значит, Такович? – спросила меня Глика. – Ты хоть что-нибудь понимаешь?»
«Ну, конечно, понимаю, Глика, – ответил я. – Как можно этого не понять? Просто им деньги нужны, этим гадам. Зарплаты маленькие, траты большие. Значит, тут у них налажена цепочка по облегчению участи малозначительных узников, другими словами – по набиванию собственных карманов».
«Такович, знаешь, мне все страшнее становится взрослеть, – тихо-тихо, почти на грани шепота произнесла она, глядя в окно на приближающуюся серятину ноября. – Как-то раньше я не могла себе даже и представить, что в социализме столько еще нетипичного, лишнего, невразумительного».
Я не стал спорить с ней о социализме, который, на мой взгляд, как раз сейчас и проявлялся в своих самых типичных, то есть блевотных, прелестях. Вместо этого спросил по делу:
«Скажи, а что с остальными „плевелами“? Кого-нибудь еще взяли?»
«Кажется, все выкарабкались. Во всяком случае, Кристи Горская такие сведения получила от своей лифтерши. Гарька Шпилевой сразу умчался в Мукачево к папаше под крыло, тот там большой военный начальник. Эд Вербенко, Юз Калошин, сестры Нэплоше – все более менее даже в студенческих списках уцелели, хотя и совмещают это с трудовым перевоспитанием. Была проблема с Бобом Ровом: слишком уж рьяно тот сопротивлялся дружинникам. Вот его как раз собирались
Она пожала плечами, замолчала, потом у нее совершенно по-детски искривился рот, вот-вот заревет, схватила полотенце, отвернулась от меня и стала судорожно тампонировать глаза. Я взял ее за локоть. «Глика, что с тобой?» «Если бы я могла тебе сказать, что со мной, – бормотала она. – Но я не могу. Это ужасно, я ни с кем не могу поделиться своей бедой!» Она глянула на свои часики, ахнула, вскочила: «Ой, я в цейтноте! – Вдруг хохотнула с некоторой даже вульгаринкой. – Бегу!» Я стоял рядом с ней и все еще держал ее за все тот же локоток. Голова, кажется, была не в порядке. «Ну только тебя еще здесь не хватало, Такович! – с характерной грубоватостью, свойственной МГУ, произнесла она и нежнейшим образом высвободила свой локоток. – Послушай, Такович, или Вася Волжский, или как мне тебя еще называть, ты, конечно, понимаешь, что из всех „плевел“ ты самый уязвимый? Тебе уже никакой участковый не поможет, если распознают, так сразу и отправишься туда, где…» Она запнулась.
«Наверное, хочешь сказать: где твои родители прозябают? – с некоторым вызовом высказался я. – Так знай, что они не прозябают. Рабами их сделать никому не удастся!»
Она вдруг поцеловала меня, и не формально, а по-настоящему. Прижалась. Я чувствовал ее правую грудь и трепет правой ресницы. Вознаграждение за бестактность. Щедрое вознаграждение, я и не мечтал об этом. «Прости меня, Так! Я просто боюсь, что тебя в этом доме в конце концов вычислят. Здесь все нафаршировано слежкой. Говорят, что сам маршал Берия, между прочим, друг моего папочки, непосредственно занимается Яузской высоткой. – Вдруг снова грубоватенько хохотнула: – Представляю вашу встречу с маршалом на сорокалетнем юбилее Ариадны! – Объятие распалось. – Я просто не знаю, что тебе сказать, что посоветовать, я просто за тебя боюсь, Волжский! Не хочется терять уже третьего друга».
Я подумал, что вот сейчас я должен показать девчонке свое спокойное бесстрашие. Бесстрашие и ко всему готовность, сродни тому, что демонстрировал артист Джим Уайт (или Райт) в фильме «Почтовый дилижанс», неуклюже переведенном у нас как «Путешествие будет опасным». Я должен ей показать себя в роли «одинокого героя», как мне однажды сказала одна чувиха из Иняза. В Америке, оказывается, процветает культ одинокого героя. То есть в том смысле, чтобы рассчитывать только на свои собственные силы. Девчонка боится взрослеть, а я, как раз наоборот, жажду возмужалости. Надеюсь избежать лагеря до тех пор, пока не возмужаю и не проявлю себя каким-то действием. Глупо отправляться туда ни за что. Если уж это неизбежно, пусть будет за дело. Вместо всего этого я просто спросил Глику, кто там еще подвизается у нее в роли «третьего друга».
«Вот этого я как раз и не могу сказать, мой Волжский! – с подлинным чувством горя воскликнула она и добавила уже по-театральному: – Теперь прощай!» – снова прижалась ко мне на миг. Теперь уже левой грудью, и на моей щеке трепет ее левой ресницы. Умчалась. Экое счастье! Экое горе!
Странная суперженщина
Признаться, я чувствовал себя сейчас слегка чуть-чуть в довольно хреновой ситуации. С распадом нашего джазового клуба я лишился основного источника дохода. Знакомая проводница из поезда «Казань – Москва» продолжала привозить мне рентгеновские пленки, которые приносил ей мой друг и однокашник Дод Бахрах, однако здесь после гадского фельетона они лежали без дела.
В Министерстве здравоохранения, между прочим, совершенно не спешили вникать в дело о моем исключении из института. Вот скажите, товарищи, спрашивал я там разных референтов, может ли семнадцатилетний абитуриент предполагать, что нужно написать в анкете, были ли или находятся ли в заключении его родители, если этот вопрос в анкете не поставлен? Референты смотрели на меня с непонятной пристальностью, переглядывались, потом углублялись в бумаги и говорили из-под бумаг: «Мы постараемся для вас что-нибудь сделать». Проходила, однако, неделя за неделей, но ничего не делалось.