Москва – Петушки
Шрифт:
Я пошел через площадь — вернее, не пошел, а повлекся. Два или три раза я останавливался и застывал на месте, чтобы унять в себе дурноту. Ведь в человеке не одна только физическая сторона; в нем и духовная сторона есть, и есть — больше того — есть сторона мистическая, сверхдуховная сторона. Так вот, я каждую минуту ждал, что меня посреди площади начнет тошнить со всех трех сторон. И опять останавливался и застывал. Так когда же вчера ты купил свои гостинцы? После охотничьей? Нет. После охотничьей мне было не до гостинцев. Между первым и вторым стаканом охотничьей? Тоже нет. Между ними была пауза в тридцать секунд, а я не сверхчеловек, чтобы в тридцать
Москва. Ресторан Курского вокзала
Нет, только не между пивом и альб-де-дессертом, там уж решительно не было никакой паузы. А вот до кориандровой — это очень может быть. Скорее даже так: орехи я купил до кориандровой, а уж конфеты — после. А может быть и наоборот: выпив кориандровой, я…
— Спиртного ничего нет, — сказал вышибала. И оглядел меня всего, как дохлую птичку или как грязный лютик.
«Нет ничего спиртного!!!»
Я, хоть весь и сжался от отчаяния, но все-таки сумел промямлить, что пришел вовсе не за этим. Мало ли зачем я пришел? Может быть, мой экспресс на Пермь по какой-то причине не хочет идти на Пермь, и вот я сюда пришел: съесть бефстроганов и послушать Ивана Козловского или что-нибудь из «Цырюльника».
Чемоданчик я все-таки взял с собой и, как давеча в подъезде, прижал его к сердцу в ожидании заказа.
Нет ничего спиртного! Царица небесная! Ведь, если верить ангелам, здесь не переводился херес. А теперь — только музыка, да и музыка-то с какими-то песьими модуляциями. Это ведь и в самом деле Иван Козловский поет, я сразу узнал, мерзее этого голоса нет. Все голоса у всех певцов одинаково мерзкие, но мерзкие у каждого по своему. Я поэтому их легко на слух различаю… Ну, конечно, Иван Козловский… «О-о-о, чаша моих прэ-э-эдков… О-о-о, дай мне наглядеться на тебя при свете зве-о-о-озд ночных…» ну, конечно, Иван Козловский… «О-о-о, для чего тобой я околдо-о-ован… Не отверга-а-ай…»
— Будете чего-нибудь заказывать?
— А у вас чего — только музыка?
— Почему «только музыка»? Бефстроганов есть, пирожное. Вымя…
Опять подступила тошнота.
— А херес?
— А хересу нет.
— Интересно. Вымя есть, а хересу нет!
— Оч-ч-чень интересно. Да. Хересу — нет. А вымя — есть.
И меня оставили. Я, чтобы не очень тошнило, принялся рассматривать люстру над головой.
Хорошая люстра. Но уж слишком тяжелая. Если она сейчас сорвется и упадет кому-нибудь на голову — будет страшно больно… Да нет, наверное, даже и не больно: пока она срывается и летит, ты, ничего не подозревая, пьешь, например, херес. А как она до тебя долетела — тебя уже нет в живых. Тяжелая это мысль: …ты сидишь, а на тебя сверху — люстра. Очень тяжелая мысль…
Да нет, почему тяжелая?.. Если ты, положим, пьешь херес, если ты уже похмелился — не такая уж тяжелая это мысль… Но вот если ты сидишь с перепою, и еще не успел похмелиться, а хересу тебе не дают — вот это уже тяжело… Очень гнетущая мысль. Мысль, которая не всякому под силу, особенно с перепою.
А ты бы согласился, если бы тебе предложили такое: мы тебе, мол, принесем сейчас 800 граммов хереса, а за это мы у тебя над головой отцепим люстру и…
— Ну как, надумали? Будете брать что-нибудь?
— Хересу, пожалуйста. 800 граммов.
— Да ты уж хорош, как видно! Сказано же тебе русским языком: НЕТ у нас хереса!
— Ну… Я подожду… Когда будет…
— Жди-жди… Дождешься!.. Будет тебе сейчас херес!
И опять меня оставили. Я вслед этой женщине посмотрел с отвращением. В особенности на белые чулки безо всякого шва; шов бы меня смирил, может быть, разгрузил бы душу и совесть…
Отчего они все так грубы? А? И грубы-то ведь, подчеркнуто грубы в те самые мгновения, когда нельзя быть грубым, когда у человека с похмелья все нервы навыпуск, когда он малодушен и тих! Почему так?! о, если бы весь мир, если бы каждый в мире был бы, как я сейчас, тих и боязлив и был бы так же ни в чем не уверен: ни в себе, ни в серьезности своего места под небом — как хорошо бы! Никаких энтузиастов, никаких подвигов, никакой одержимости! — всеобщее малодушие. Я согласился бы жить на земле целую вечность, если бы мне прежде показали уголок, где не всегда есть место подвигу. «Всеобщее малодушие»— да ведь где это спасение ото всех бед, эта панацея, этот предикат величайшего совершенства! А что касается деятельного склада натуры…
— Кому здесь херес?!
Надо мной — две женщины и один мужчина, все трое в белом. Я поднял глаза на них — о, сколько, должно быть, в моих глазах сейчас всякого безобразия и смутности — я это понял по ним, по их глазам, потому что и в их глазах отразилась эта смутность и это безобразие… Я весь как-то сник и растерял душу.
— Да ведь я… Почти и не прошу. Ну и пусть, что хересу нет, я подожду, я так…
— Это как то есть «так»?.. Чего это Вы «подождете»?!
— Да почти ничего… Я ведь просто еду в Петушки, к любимой девушке (ха-ха! К «любимой девушке»!) — гостинцев вот купил…
Они, палачи, ждали, что я еще скажу.
— Я ведь… из Сибири, я сирота… А просто, чтобы не так тошнило… хереса хочу.
Зря я это опять сказал про херес, зря! Он их сразу взорвал. Все трое подхватили меня под руки и через весь зал — о, боль такого позора! — через весь зал провели меня и вытолкнули на воздух. Следом за мной — чемоданчик с гостинцами; тоже— вытолкнули.
Опять — на воздух. О, пустопорожность! О, звериный оскал бытия!
Москва. К поезду через магазин
Что было потом — от ресторана до магазина и от магазина до поезда — человеческий язык не повернется выразить. Я тоже не берусь. А если за это возьмутся ангелы, — они просто расплачутся, а сказать от слез ничего не сумеют.
Давайте лучше так — давайте почтим минутой молчания два этих смертных часа. Помни, Веничка, об этих часах. В самые восторженные, в самые искрометные дни своей жизни — помни о них. В минуты блаженства и упоений — не забывай о них. Это не должно повториться. Я обращаюсь ко всем родным и близким, ко всем людям доброй воли, я обращаюсь ко всем, чье сердце открыто для поэзии и сострадания:
«Оставьте ваши занятия. Остановитесь вместе со мной, и почтим минутой молчания то, что невыразимо. Если есть у вас под рукой какой-нибудь завалящий гудок — нажмите на этот гудок».
Так. Я тоже останавливаюсь. Ровно минуту, смутно глядя в вокзальные часы, я стою, как столб, посреди площади Курского вокзала. Волосы мои то развеваются на ветру, то дыбом встают, то развеваются снова. Такси обтекают меня со всех четырех сторон. Люди — тоже, и смотрят так дико: думают, наверное, — изваять его вот так, в назидание народам древности, или не изваять?