Москва – Петушки
Шрифт:
И все это было сказано без улыбки, тоном до смерти оскорбленных.
— Нет, вы меня не так поняли, ребята… просто я…
— Нет, мы тебя правильно поняли…
— Да нет же, не поняли. Не могу же я, как вы: встать с постели, сказать во всеуслышание: «Ну, ребята, я …ать пошел!» или «Ну, ребята, я …ать пошел!» Не могу же я так…
— Да почему же ты не можешь! Мы — можем, а ты — не можешь! Выходит, ты лучше нас! Мы грязные животные, а ты, как лилея!..
— Да нет же… Как бы это вам объяснить…
— Нам нечего объяснять…
— Да вы послушайте… поймите же… в этом мире есть вещи…
— Мы не хуже тебя знаем, какие есть вещи, а каких вещей нет…
И я никак не мог их ни в чем убедить. Они своими угрюмыми взглядами пронзали мне душу… Я начал сдаваться…
— Ну, конечно, я тоже могу… Я тоже мог бы…
— Вот-вот. Значит, ты можешь, как мы. А мы, как ты, — не можем. Ты, конечно, все можешь, а мы ничего не можем. Ты Манфред, ты Каин, а мы как плевки у тебя под ногами…
— Да нет, нет, — тут уж я совсем запутался. — В этом мире есть вещи… Есть такие сферы… Нельзя же так просто: встать и пойти… Потому что самоограничение, что-ли? есть такая заповедность стыда, со времен Ивана Тургенева… И потом — клятва на Воробьевых горах… И после этого встать и сказать: «Ну, ребята…» Как-то оскорбительно… Ведь если у кого щепетильное сердце…
Они, все четверо, глядели на меня уничтожающе. Я пожал плечами и безнадежно затих.
— Ты это брось про Ивана Тургенева. Говори, да не заговаривайся. Сами читали. А ты лучше вот что скажи: ты пиво сегодня пил?
— Пил.
— Сколько кружек?
— Две больших и одну маленькую.
— Ну так вставай и иди. Чтобы мы все видели, что ты пошел. Не унижай нас и не мучь. Вставай и иди.
Ну что ж, я встал и пошел. Не для того, чтобы облегчить себя. Для того, чтобы их облегчить. А когда вернулся, один из них мне сказал: «С такими позорными взглядами ты вечно будешь одиноким и несчастным».
Да. И он был совершенно прав. Я знаю многие замыслы Бога, но для чего он вложил в меня столько целомудрия, я до сих пор так и не знаю. А это целомудрие — самое смешное! — это целомудрие толковалось так навыворот, что мне отказывали даже в самой элементарной воспитанности…
Например, в Павлово-Посаде. Меня подводят к дамам и представляют так:
— А вот это тот самый знаменитый Веничка Ерофеев. Он знаменит очень многим. Но больше всего, конечно, тем знаменит, что за всю свою жизнь ни разу не пукнул…
— Как!! Ни разу!! — удивляются дамы и во все глаза меня рассматривают. — Ни ра-зу!!
Я, конечно, начинаю конфузиться. Я не могу при дамах не конфузиться. Я говорю:
— Ну как то есть ни разу! Иногда… все-таки…
— Как!! — еще больше удивляются дамы. — Ерофеев — и… странно подумать!.. «Иногда все-таки!»
Я от этого окончательно теряюсь, я говорю примерно так:
— Ну… а что в этом такого… я же… это ведь — пукнуть — это ведь так ноуменально… Ничего в этом феноменального нет — в том, чтоб пукнуть…
— Вы только подумайте! — обалдевают дамы.
А потом трезвонят на весь мир от Москвы до Петушков: «Он все это делает вслух и говорит, что это неплохо он делает! Что это он делает хорошо!»
Ну, вот видите. И так всю жизнь. Всю жизнь довлеет надо мной этот кошмар — кошмар, заключающийся в том, что понимают тебя не превратно, нет — «превратно» бы еще ничего! — но именно строго наоборот, то есть совершенно по-свински, то есть антиномично.
Я многое мог бы рассказать по этому предмету, но если я буду рассказывать все — я растяну до самых Петушков. А лучше я не буду рассказывать все, а только один-единственный случай, потому что он самый свежий: о том, как меня неделю назад сняли с бригадирского поста за «внедрение порочной системы индивидуальных графиков». Все наше московское управление сотрясается от ужаса, стоит им вспомнить об этих графиках. А чего тут ужасного, казалось бы!
Да! Где это мы сейчас едем?
Кусково! Мы чешем без остановки через Кусково! По такому случаю следовало бы мне еще раз выпить, но уж я лучше сначала вам расскажу,
Кусково — Новогиреево
а уж потом пойду и выпью.
Итак. Неделю назад меня скинули с бригадирства, а пять недель тому назад — назначили. За четыре недели, сами понимаете, крутых перемен не введешь, да я и не вводил никаких крутых перемен, а если кому показалось, что и вводил, так и поперли меня все-таки не за крутые перемены.
Дело началось проще. До меня наш производственный процесс выглядел следующим образом: с утра мы садились и играли в сику, на деньги (вы умеете играть в сику?). Так. Потом вставали, разматывали барабан с кабелем и кабель укладывали под землю. А потом — известное дело: садились, и каждый по-своему убивал свой досуг, ведь все-таки у каждого своя мечта и свой темперамент. Один — вермут пил, другой, кто попроще — одеколон «свежесть», а кто с претензией — пил коньяк в международном аэропорту Шереметьево. И ложились спать.
А наутро так: сначала садились и пили вермут. Потом вставали и вчерашний кабель вытаскивали из-под земли и выбрасывали, потому что он уже весь мокрый был, конечно. А потом — что же? — потом садились играть в сику, на деньги. Так и ложились спать, не доиграв.
Рано утром уже будили друг друга: «Леха! Вставай в сику играть!» «Стасик, вставай доигрывать вчерашнюю сику!» Вставали, доигрывали в сику. А потом — ни свет, ни заря, ни «Свежести» не попив, ни вермуту, хватали барабан с кабелем и начинали его разматывать, чтоб он до завтра отмок и пришел в негодность. А уж потом — каждый за свой досуг, потому что у каждого свои идеалы. И так все сначала.