Москва в огне
Шрифт:
Я последним выскочил на площадку. Вся моя амуниция валялась на полу — пальто, шапка, башлык. Я проворно подобрал их, шумно встряхнул и, одеваясь на ходу, устремился вниз.
Величественный швейцар растерянно смотрел нам вслед, раскрыв рот от изумления. Вероятно, за всю свою жизнь у богатых господ этот бедняга ни разу не был свидетелем столь дерзкого нарушения порядка и благоприличия: гости не прощаясь бежали от хозяев!
Найденная мать
На улице меня обдало ветром
Под руку с Еленой Егоровной, в окружении толпы работниц, Вера Сергеевна шла по бульвару к Никитским воротам.
Она была в простом синем пальто с меховым воротником и котиковой шапочке. В руках у нее была небольшая, тоже котиковая, муфта. Так она одевалась и в деревне, когда была учительницей.
Нет, я не хотел с ней встречаться на людях. На меня вдруг нахлынула былая робость. Я просто не смел подойти к ней вот так, с налета, прямо на улице.
Я шел следом в некотором отдалении, нетерпеливо ожидая, когда девушки отстанут от нее. Они проводили ее до конца бульвара и распрощались у Никитских ворот. Наконец-то!
Вера Сергеевна повернула на Малую Бронную. Шла медленно, в задумчивости.
Я быстро нагнал ее и, задыхаясь от волнения, окликнул хриплым, не своим голосом:
— Вера Сергеевна!
Она вздрогнула от неожиданности, но не оглянулась, даже не замедлила шага. Я понял, что она не узнала моего голоса, и по привычке опытного конспиратора умышленно не отозвалась на свое настоящее имя — в Москве она была «Анной Петровной».
Я подошел еще ближе, настолько, что она могла уже слышать мои шаги, а быть может, и шумное дыхание. И все-таки шла ровно, не оглядываясь, своей обычной легкой походкой.
Я тронул ее за рукав:
— Вера Сергеевна!
Она резко остановилась, повернулась ко мне лицом, на мгновение застыла на месте и вдруг протянула руки:
— Пашенька! Голубчик мой!.. Неужто?
Крепко обняла меня, расцеловала и долго не могла оторваться. А я замирал от счастья и радости, лопотал что-то несвязное и вновь почувствовал себя малышом, который вдруг нашел потерянную мать. Мне почудилось, что она плакала. И я сам готов был разреветься…
Вскоре мы уже сидели за столом в ее комнате, где едва помещались кровать, маленькиё диван и медный рукомойник в углу. Единственное окно, завешенное темной шторой, выходило на Бронную улицу. На столе перед нами стояли блестящий металлический чайник, две чашки с чаем, московский калач и на маленькой тарелочке несколько ломтиков сыру. Так бывало и в Астрахани. Я почувствовал себя дома.
Шум города доносился слабо, как далекий морской прибой, то усиливаясь, то замирая.
О чем мы говорили? Что вспоминали? Право, не помню.
Я слушал голос Веры Сергеевны как музыку и так же, как три года назад, украдкой и робко заглядывал в ее доброе, задумчивое лицо, освещенное большими, теплыми глазами. Она стала бледнее, щеки немного запали, а между темных густых бровей залегла морщинка — след пережитого.
— Не смотри на меня так, голубчик, — говорила Вера Сергеевна. — В Сибири я немного простудилась, поболела, но теперь все в порядке. А какие там были лютые морозы! Что здешние двадцать градусов! Представь себе: ты дышишь и видишь, как пар мгновенно превращается в мельчайшую ледяную пудру, оседает тебе на грудь, на плечи, и человек сразу становится седым. Но в ссылке самое тяжкое — это сознание бесконечного, непреодолимого расстояния, которое отделяло нас от людей, от борьбы и работы. Мы были как бы заживо погребенными в океане непроходимой тайги…
— И вот вы вернулись домой, — заговорил я наконец, собравшись с духом. — И теперь все будет хорошо…
— Я так рада, так счастлива, что опять с людьми, в Москве, в самый разгар борьбы…
— А вы очень изменились, Вера Сергеевна, — невольно вырвалось у меня. Сказал и тут же почувствовал, что это не совсем удобно, и, конечно, покраснел и потупил голову.
Вера Сергеевна улыбнулась и по старой привычке положила руку на мое плечо.
— Да, я изменилась. А ты все такой же — юный, розовый, рыжий. И, наверное, все так же кипишь, торопишься, волнуешься и так же часто краснеешь, смущаешься…
Я в самом деле смутился чуть не до слез и в то же время таял от восторга; тепло ее руки огнем разливалось по телу, проникало в самое сердце, трепетавшее от счастья.
Она поняла мое состояние и ласково провела ладонью по моим вихрам.
— Я тоже очень люблю тебя, мой милый первенец.
И никто, кроме меня, не мог бы понять, что это значит — «мой первенец»… И я чуть-чуть и только на один миг приник щекой к ее руке, только щекой и только на миг.
Она поняла и это.
— Ну вот… А теперь расскажи, как ты жил эти годы без меня, как учился, что делал.
Я стал рассказывать о работе в бакинском подполье, о поездке но Средней Азии, о том, как я попал в тифлисский застенок, в Карскую крепость и как нас встречал народ, когда открылись двери тюрьмы.
Вера Сергеевна вздохнула:
— Нет, нас никто не встречал. Там могли бы встретить лишь стаи волков или диких оленей… Как хорошо, что все это позади…
Мы помолчали. Я машинально прикладывался губами к чашке с остывшим чаем.
В окно по временам что-то мягко хлестало. Метель, что ли, начинается?..
На стене перед собою я вдруг увидел маленький портрет в круглой раме из тонкого багета. Кто бы это мог быть?..
Вера Сергеевна с улыбкой сняла портрет со стены и поставила его на стол.
— Узнаёшь?
Из рамки глянули на меня веселые глаза студента и знакомое красивое лицо под шапкой светлых кудрей.
— Антон!
Первый пропагандист, в кружке которого я учился марксизму и которого так любила Вера Сергеевна.
— Да, это Антон, — повторил я, разглядывая портрет. — Вот кого бы надо в Москву.