Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве
Шрифт:
В этот же вечер состоялось еще одно маленькое совещание. Впрочем, не совещание — инструктаж. Юлиан Людвигович Шлегель, переодевшись в цивильное платье, встретился с тремя осведомителями, попавшими в число депутатов. Они и раньше знали друг друга, но о том, что каждый из них работает на ротмистра, не догадывались. Теперь же, сойдясь на конспиративной квартире жандармского начальника, как бы заново познакомились.
— Депутаты обещают поддерживать в городе порядок своими силами, — говорил Шлегель. — Это бессмыслица… Нам нужен такой порядок, который опирался бы на твердость власти. А
— Ясно, — не очень уверенно ответил Федор Кокушкин.
— И что же вам ясно? — спросил жандарм, бросив ехидный взгляд; Кокушкин замялся. — А тебе, Сковородин, что-нибудь ясно?
— Так что порядок есть беспорядок, — бодро отчеканил Алеха Сковородин, дербеневский машинист. — Смекаем-с, ваше благородие.
— Верно, — Шлегелъ прикрыл сверлящие свои глазки. — В данной ситуации лучший порядок — это полное его отсутствие. Пользуйтесь каждой возможностью, чтобы подтолкнуть… Вы депутаты, вам поверят, за вами пойдут. Излишним считаю напоминание, что действовать следует аккуратно. Попадетесь — пенять не на кого… Хочу, чтоб хоть это вы поняли твердо.
— Как не понять, — страдальчески простонал Лебедев, степенный сизощекий проборщик с фабрики Гандуриных. — Народишко, значит, булгачить, самим не встревать… Легко ли, ваше благородие?
— Ну-ну, Алексей Капитонович, видит бог, капризничать нам не приходится, — бесстрастно произнес Шлегель. — Горячая пора, можно сказать страда. Потребуется, животы положим на алтарь. Завтра ваши коллеги-депутаты узнают ответ фабрикантов, думаю, начнется сумятица…
Три тени мелькнули в темноте врассыпную, в разные стороны. Немного погодя из калитки, не скрипнув, не стукнув, вышел ротмистр. Походка легкая, упругая, даже ночью в неосвещенном переулке — уверенная. Хозяином в городе чувствовал себя Юлиан Людвигович и удовольствия, вызываемого этим чувством, на растерзание черни отдавать не собирался.
ГЛАВА 18
Ежедневные сходбища на Талке газеты окрестили «социологическим университетом». Так оно и было: oбозленные отказом фабрикантов вступить в переговоры, рабочие впитывали политическую пропаганду, как иссохшая земля впитывает первые капли благодатного дождя. Агитаторов не хватало, поэтому Афанасьев, Балашов и приезжие пропагандисты — Фрунзе, Подвойский, Мандельштам, Самохвалов вечерами, когда тысячные толпы уходили в город, проводили занятия с членами партийной организации: читали лекции, учили, о чем говорить на митингах.
— Любопытное письмишко, — Федор Афанасьевич отозвал в сторону Николая Жиделева. — Муромские мужики благодарят ивановских ткачей за стойкость в забастовке. Зачитай-ка завтра народу… Вишь, пишут: «…И мы начинаем бастовать; сходимся из трех деревень в одну и говорим, что не будем платить оброки, земля будет наша; мы уже одного земского начальника убили…»
И Жиделев, комментируя письмо, произносил зажигательную речь, и люди, ободренные поддержкой, кричали: «Спасибо!»
— А вы не задумывались, что может означать трехцветный царский флаг? — спрашивал Михаил Фрунзе. — Верхнее полотнище белое — это белая кость, правительство, дворянство… В середине синее —
И Михаил Лакин, ставший одним из самых популярных ораторов на Талке, на следующий день говорил:
— Мы отбрасываем трехцветное знамя! Мы подымаем красный флаг в знак того, что не хотим подчиняться мерзкому правительству, а хотим, чтобы правительство было из наших товарищей и законы вырабатывались нашими выборными. Тогда фабрики перейдут в управление наших рук, тогда мы скажем кровопийцам, чтобы они шли работать вместе с нами и получать равную часть из вырученных денег. Да здравствует свобода!
И в ответ раздавалось восторженное: «Да здравствует!»
А Саша Самохвалов, памятуя конфуз в первые дни стачки, теперь нарочно начинал свои речи с возгласа «Долой самодержавие!». И никто уже не прерывал его, люди воспринимали самые смелые лозунги как должное…
Фабриканты, окопавшись в московской гостинице «Славянский базар», телеграммами на имя губернатора требовали вмешательства властей в ход забастовки, а так же охраны предприятий правительственными войсками.
Солдат побольше, казаков, драгун! — сквозило в их депешах.
Иван Михайлович Леонтьев, человек мягкий и неглупый, хорошо понимал, что купеческая скаредность наносит непоправимый вред, революционизируя народ: каждый линший день стачки приближает взрыв необузданных страстей. Губернатор пытался образумить фабрикантов: «Общее наблюдение за порядком в городе установлено. Охрана отдельных фабрик зависит от самих хозяев. Войска призываются только для предупреждения и пресечения беспорядков. Губернское начальство не может влиять на договорные отношения фабрикантов и рабочих. Единодушное уклонение фабрикантов от переговоров, влияющих на продолжение забастовки, не может служить основанием охранения их фабрик войсками при общем спокойствии в городе».
— Каков мерзавец! — негодовал Александр Иванович Гарелин, зачитав коллегам послание Леонтьева. — Слюнтяй! Рыбья кровь!
— В поле две воли, чья сильнее, тот и сверху, — сокрушенно вздохнул Николай Николаевич Зубков. — В своем дому уже не хозяева. Как мыши в норках отсиживаемся, ждем неведомо чего.
— Очень даже ведомо! — не согласился Гарелин. — Ждем, покамест батюшка-голод за дело возьмется. Голод-то посильнее губернатора, животы подведет — образумятся… Пиши, Антон Михайлович: приезд наш ввиду угрожающего положения и недостаточной охраны считаем невозможным!
Гандурин почиркал на гостиничном почтовом листке, звонком вызвал лакея:
— Отправь, братец, на телеграф. И скажи-ка, чтоб обедать подавали…
Большевики снова объявили митинг на площади Воздвиженского собора. С Талки нахлынуло не менее двадцати тысяч человек. Вся площадь и прилегающие улицы опять были запружены забастовщиками; городская дума окружена, отрезана внушительной силой, враждебной правительству. Астраханские казаки выстроились перед входом в управу, но их некогда грозная слава беспощадных усмирителей теперь поблекла.