Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве
Шрифт:
— Я бессилен что-либо сделать для вас, — неприязненно прервал Леонтьев. Полицмейстер покачивал булыжник на ладони, точно взвешивая: думал разжалобить вещественным свидетельством своей верной службы. Но добился обратного эффекта. Камень напомнил Леонтьеву о неприятностях, свалившихся на него, начальника губернии, по милости Сазонова и Кожеловского. Запросы министерства внутренних дел, злые выступления газет, протесты депутатов — все это расхлебывать ему, нездоровому и утомленному человеку. Иван Михайлович потыкал истонченным старческим мизинцем в шершавую поверхность гранита: —А сей предмет можете подарить Бурылину, он собиратель редкостей.
Покончив с бывшим астраханским урядником, Леонтьев продиктовал докладную
«Если разгонять сходки, то, наверное, возобновятся поджоги, грабежи, город и его окрестности будут в опасности и рабочее движение примет характер открытого мятежа, будет масса невиновных жертв и невознаградимых материальных убытков. Вследствие сего я решил пока допускать сходки на Талке, как меньшее из двух зол…»
Губернатор старался сгладить промахи Сазонова. Совет потребовал освободить депутатов, арестованных Кожеловским, — распорядился выпустить. Думал, хоть это успокоит народ. Однако выстрелы третьего июня прочертили грань, за которой оставалось мало надежд на благополучный исход стачки. На митингах теперь звучали призывы к вооруженному восстанию. Евлампий Дунаев, переодетый и с фальшивой бородой, размахивая плеткой, горланил:
Нагайка, ты нагайка, Тобою лишь одной Романовская шайка Сильна в стране родной…Обстановка накалилась до предела: люди запасались кистенями, револьверами, металлическими тростями, ружьями…
Но вдруг колесо повернулось в обратную сторону. Гарелин и его компания по «Славянскому базару», видимо, поняли, что их упорство зашло слишком далеко и не сулит в будущем ничего, кроме еще больших беспорядков. Тринадцатого июня промышленники согласились на прибавку десяти процентов жалованья. Через день объявили новую уступку: зимние, более дешевые, расценки уравнялись с летними, что давало еще пять процентов прибавки.
Талка ликовала: наша берет, продолжаем стачку! Терпение вознаградилось: управляющие фабрик Грязнова и Щапова вывесили извещение о десятичасовом рабочем дне, отмене обысков и более существенной прибавке заработка. Кроме того, обещали никого не увольнять за участие в забастовке и возместить убытки, понесенные рабочими.
Из «Славянского базара» посыпались телеграммы, настаивающие на запрещении несогласованных действий. Но давление на «мягкотелых» фабрикантов оказалось тщетным. Щапов и московские банкиры, содержатели грязновской мануфактуры, злобным воплям не вняли, от обещанного не отказались. Гарелин попытался зайти с другой стороны: пользуясь связями, ударил челом высшим сферам, умоляя воздействовать на забастовщиков через Леонтьева. Губернатор — человек служивый. Петербург начальственно рявкнул, и он был вынужден назначить срок окончания стачки. Новый полицмейстер самолично ходил по улицам рабочих пригородов, зазывая народ на фабрики. Увы, как и предвидел губернатор, безуспешно… А «славяно-базарская» группа, видя такое, заявила категорически, что, если немедленно не возобновятся работы, они, фабриканты, будут считать себя свободными от ранее данных уступок. А тут еще граверы, раклисты и некоторые другие наиболее высокооплачиваемые, собравшись на ярмарочной площади, призвали удовлетвориться объявленными прибавками. А стачечная касса совершенно истощилась, и притока средств больше не предвиделось. И тогда городской комитет большевиков вынес решение: с первого июля стачку прекратить.
— Силенки иссякли, голодуха доняла, — печально сказал Федор Афанасьевич, — Не имеем права возбуждать людей, ежели материально поддержать не можем… — Помолчал и уже веселее добавил: — Но, думаю, носы вешать не стоит. Уже то хорошо, единства у господ промышленников не получилось. Солидарность ихнюю мы поломали… А теперь, считаю, надобно выходить
— Это как же, если хозяева согласия не дали? — удивился Дунаев. — Самоволом, что ли?
— Вот именно, явочным порядком, — объяснил Фрунзе.
Всеобщую стачку остановили, но и после этого борьба не затихла: на некоторых фабриках то и дело бросали работу. Собрания на Талке прекратились, но депутаты не сложили своих полномочий: люди по-прежнему шли к ним за советом и помощью; видели в них заступников и каждый раз, когда возникали столкновения с администрацией, доверяли депутатам выступать от имени веек рабочих. Фабриканты предпринимали попытки отделаться от депутатов, но встречали ожесточенный отпор, вплоть до новых забастовок. И, что особенно радовало Афанасьева, чаще всего эти новые стачки проходили под политическими лозунгами. Федор Афанасьевич давно знал: человека, однажды глотнувшего свободы, трудно загнать обратно в скотское стойло…
Приближалась осень, судя по приметам, неласковая.
ГЛАВА 19
Тяжелое время, недобрый час…
Стлались рваные облака, едва не задевая вершины сосен Витовского бора. Истошно гомоня, кружились над головами растрепанные галки. Порывистый ветер гпал чешуйчатую рябь, покрывая лишаями темные омутки извилистой речки. Пахло размокшей глиной, жухлой травой.
Семен Балашов курил, захлебываясь горечью дыма, словно в горечи той было спасение от невеселых дум. Михаил Фрунзе стоял с закрытыми глазами, прислонившись к стене лесной сторожки. Всегда оживленное и румяное, сейчас его лицо было одеревеневшим, серым от накопившейся многодневной усталости. Евлампий Дунаев каблуком сапога ожесточенно ковырял землю, будто там, под луговой дерниной, спрятан ответ па все мучительные вопросы сегодняшнего дня.
Федор Афанасьевич мысленно пересчитал людей: еще совсем недавно за ними валила по городу бурливая, решительно настроенная толпа, на Талку же пришла горстка. Притихшие, обескураженные… Гулко кашлянув, Афанасьев поморщился от боли в груди и спросил:
— А черное знамя-то как потеряли?
— Так ведь внезапно налетели, Отец, — виновато отозвался Балашов. — Кто ж думал, что нападут…
— Эх, беда-а, — Афанасьев протяжно вздохнул. — Такое славное знамя — в грязные руки…
Снова вздохнул и надолго умолк, перебирая в памяти недавние события.
Узнав, что на площади Воздвиженского собора назначен митинг по поводу только что объявленного царского манифеста о гражданских вольностях, со всех концов Иваново-Вознесенска: из Иконникова, Рылихи, Завертянхи, Посикуши, Голодаихи — потянулись рабочие. Появились красные флаги, но особенно обращало на себя внимание огромное черное знамя с надписью: «Слава борцам, павшим за свободу». Из городской управы вынесли стол — Семен Балашов первым взгромоздился на него, попросил почтить память отдавших жизнь за революцию. Толпа обнажила головы, над площадью понеслось: «Вы жертвою пали в борьбе роковой…»
Начались речи. Балашов, молодец, сказал хорошее, горячее слово. За ним, волнуясь, слегка заикаясь, выступил Федя Самойлов. Они призывали российский пролетариат не верить манифесту, бороться за республику. Под конец к народу обратился он, Афанасьев; напомнил, что в тюрьмах и полицейских участках все еще томятся товарищи. Послышались возгласы:
— Долой палачей!
Был такой момент, что, если бы кинуть решительный клич, народ двинулся бы ломать тюрьмы. Но тут как на грех из городской управы вышел помощник полицмейстера Добротворский и, потребовав слова, зачитал телеграмму губернатора с распоряжением об освобождении политических заключенных. Люди возликовали: обнимались, плакали от радости! Как же — власть добровольно открывает темницы! Значит, все-таки есть правда на земле!